— Но вы насквозь промокли и дрожите от холода, как пудель, мой гордый господин! Если вы останетесь под открытым небом, то к утру заработаете себе отличную лихорадку и тогда уж наверняка не сможете двинуться дальше без посторонней помощи и ухода. Я вас помещу временно в садовом флигеле, где я провела день и где топится камин. Не упирайтесь больше — тогда вы сможете, согласно вашему желанию, всего скорее избавить нас от своего присутствия! А вы, кистер, следуйте за нами для подмоги. Это будет вам наказанием за то, что вы так негостеприимно обошлись с благочестивым пилигримом!
— А что бы мне сказали, сударыня, — проворчал недовольно кистер, — что бы со мной сделали, если б я ночью оставил церковь открытой или запер в ней постороннего? Разве вам никогда не приходилось слышать о ночных кражах в церквах? Разве никогда не воровали подсвечников, потиров[200], дискосов[201]?
Тут я невольно рассмеялся и сказал:
— Вы что же, принимаете меня за шекспировского Бардольфа[202], которого повесили во Франции из-за украденной дароносицы?
— После того как он уже украл в Англии футляр от лютни, нес его двенадцать часов и продал за три крейцера? — добавила эта удивительная девушка, взглянув на меня и смеясь в ответ.
А я, со своей стороны, ответил:
— Если вы так находчивы в употреблении цитат, рисующих людей с плохой стороны, я могу рискнуть и последовать за вами; мы оба принадлежим к тайному ордену, который оправдывает свое существование тем, что члены его помогают друг другу.
— Вот видите, все на свете имеет хорошую сторону! — сказала она и пошла вперед; я присоединился; по темному парку следовал за нами кистер, полный удивления и недоверия. Вскоре среди деревьев засветились окна довольно поместительного садового флигеля; видимо, он стоял на порядочном расстоянии от жилого дома. Мы вошли в небольшой зал, который был отделен от парка лишь застекленной дверью; в камине горел яркий огонь; молодая дама пододвинула плетеное кресло и пригласила меня расположиться на отдых. Я без промедления уселся в кресло, но мой бесформенный дорожный мешок сильно мешал мне.
— Да вы снимите котомку! — сказала хозяйка дома. — Или у вас там действительно спрятан украденный футляр от лютни, с которым вы не хотите расстаться?
— Нечто в этом роде! — проговорил я в ответ и стал снимать заплечный мешок, в котором лежал череп; кистер, по знаку своей госпожи, помог мне и поставил мою ношу в угол. Он незаметно носком сапога коснулся выдававшегося закругления, чтобы проверить, не спрятана ли там хотя бы украденная дыня, так как он не мог понять, что это за футляр от лютни. Молодая девушка, которая чем-то занялась в эту минуту, снова подошла, стала передо мной и сочувственно спросила:
— Как же вас зовут? Или вы предпочитаете путешествовать инкогнито?
— Генрих Лее, — сказал я.
— Господин Лее, вам очень плохо живется? Я не совсем понимаю ваше положение. Вы ведь не настолько бедны, что вам и есть нечего?
— Это не имеет значения, но сейчас дело обстоит именно так. Если я буду есть чаще, чем раз в день, моей дорожной кассы не хватит, чтобы добраться до дому.
— Но почему вы так поступаете? Разве мыслимо подвергать себя такой нужде?
— Ну, нельзя сказать, чтобы я намеренно так поступал; но раз так получилось, я даже за это благодарен судьбе, если только можно благодарить за исполняемое по необходимости. Все в жизни может чему-то научить. Женщинам не нужны подобные навыки, они всегда делают лишь то, без чего нельзя обойтись, а для нашего брата такие наглядные уроки очень полезны. Тому, чего мы не видели и не прочувствовали сами, мы редко верим или считаем это неразумным, не стоящим внимания!
С помощью кистера она придвинула небольшой столик, на котором стояли тарелки с какой-то едой.
— Здесь, к счастью, как раз мой ужин. Подкрепитесь пока чем-нибудь, а потом вернется отец и позаботится о вас. Ступайте в дом, кистер, пусть экономка даст вам бутылку вина, слышите? Какое вино вы предпочитаете, господин Лее, белое или красное?
— Красное! — ответил я весьма неучтиво; я затруднялся подобрать нужные слова, потому что был в положении не то неведомого бродяги, нуждающегося в помощи, не то человека общества, к которому вежливо обращаются.
— Тогда пусть вам дадут столового красного! — крикнула она вслед кистеру и потянула за шнур; на звонок прибежала молодая крестьянка, которая удивленно замерла на пороге и стала разглядывать меня с любопытством. То была дочка садовника, жившего под этой крышей; как я позже убедился, она была одновременно и служанкой и поверенной своей госпожи и обращалась к ней на ты.
— Где ты пропадаешь, Розхен? — воскликнула девушка. — Быстрее зажги свет, у нас нежданный гость, и мы пока посидим здесь!
Тем временем я взялся за нож и вилку, собираясь отрезать кусок холодного жаркого, но снова замер в смущении. Я держал в руках детский серебряный прибор; на маленькой вилке было готическим шрифтом выгравировано имя Доротея, а так как вошедшая Розхен только что назвала свою госпожу Дортхен, я понял, что передо мной был ее собственный прибор. Я положил его на место; Розхен сразу же все заметила:
— Что же ты делаешь, Дортхен? Ты ведь дала гостю свой прибор!
Слегка покраснев, девушка, которую звали Дортхен, ответила:
— Ведь и правда! Вот что получается, когда бываешь рассеянна! Извините меня, что я снабдила вас своим детским прибором! Но если вам это не противно, можете спокойно продолжать, а я буду чувствовать себя святой Елизаветой, которая кормила бедняков из собственной тарелки.
Мне нечего было ответить на эту невинную шутку. Но с едой дело не клеилось; у меня вдруг пропал аппетит, меня угнетало ощущение, что я нахожусь не на месте, мне хотелось снова очутиться на проезжей дороге, на свободе, хотя я и понимал, что из этого ничего хорошего бы не вышло. У меня на душе стало несколько спокойней, когда я выпил стакан вина, налитого мне Розхен, которая при этом окинула меня критическим взглядом. Затем я откинулся назад, наблюдая за обеими девушками. Дортхен тем временем села к большому круглому столу посреди зала, а дочка садовника стала рядом с нею. На столе были расставлены разные стаканчики и кувшинчики с цветами и многоцветными лесными растениями, пучками красных и черных ягод, созревающих осенью. Среди них были разложены необыкновенные пурпурно-красные и золотисто-желтые листья, перистые и сердцевидные, особенно красивые блестящие листья зеленого плюща, камыш, — словом, все, что было приготовлено для букета, радовало глаз даже и так, в беспорядке рассыпанное по столу. Цветы, как мне казалось, были принесены с кладбища, — я заметил, как девушка ставила в стакан со свежей водой те, что сорвала при мне сегодня. Некоторые букетики были свежими, другие завяли совсем или наполовину, и все это говорило о том, с какой любовью прекрасная девушка заботилась о покойниках. Я вспомнил легенду о святой Елизавете,[203] которая в детстве любила играть на могилах со своими сверстницами и беседовать о мертвых, а так как Доротея сама хорошо знала эти легенды, все это придавало ей особое очарование и заставляло догадываться о ее душевной жизни, причем она вела себя так свободно и просто, что заподозрить девушку в религиозном ханжестве было решительно невозможно.
Я наблюдал за ними обеими, погрузясь в приятную дремоту, и, полузакрыв глаза, еще некоторое время видел и слышал все, что они говорили и делали, пока не заснул по-настоящему. На стуле рядом с Доротеей лежала объемистая папка, откуда она доставала листы разного размера, прикрепляя их затем к большим листам плотной бумаги так, чтобы оставались широкие поля. Розхен подавала ей узенькие полоски бумаги и гуммиарабик.
— Надо снова нарезать бумаги, — сказала Доротея, когда запас кончился. Они сдвинули в сторону растения и кувшины, на освободившемся месте разложили новые листы, затем, взяв ножницы, начали орудовать ими так, словно перед ними лежало полотно и они кроили полотенца. Но бумагу нельзя было резать по нитке, она порой мялась и морщилась, порой ножницы шли вкось, а девушки огорчались и шутливо попрекали друг друга
200
201
202