Выбрать главу

Итак, мне пришлось, живя с волками, по-волчьи выть, и тем, что это не принесло мне ущерба, я обязан, как мне кажется, моей счастливой звезде — Анне, звезде, всегда загоравшейся в моей душе, как только я оказывался в одиночестве — в доме матушки или на пустынной дороге. С ней связывал я все, что выходило за пределы дневной сутолоки, и она была для меня тем тихим светом, который каждый вечер после захода солнца сиял во мгле печальному сердцу; тогда я чувствовал в моей просветленной груди и нашего доброго друга, господа бога, который в эти часы с особой ясностью предъявлял и на меня свои вечные права.

В поисках книг я набрел на один из романов Жан-Поля[66]. Когда я читал его, мне казалось, словно все, чего я до сих пор жаждал и искал или что я ощущал беспокойно и смутно, — все это я внезапно обрел, испытав утешение и душевное удовлетворение. Это было блаженство, от которого захватывало дух, это казалось мне высшей истиной и правдой! И посреди закатов и радуг, лесов из лилий и звездных россыпей, посреди бушующих и сверкающих гроз, посреди всего огненного хаоса, в небесной тверди и безднах, посреди и во всем этом Он, бесконечный, закутанный в бескрайний блистающий плащ вселенной, великий, но исполненный любви, священный, но в то же время — бог улыбки и веселья, грозный в своем могуществе, но обитающий в детской груди, выглядывающий из детских глаз, как пасхальный зайчик из цветов! Да, это был иной господь и покровитель, не чета тому многоглаголящему благодетелю из катехизиса.

Прежде мне только снилось нечто подобное, что-то похожее звучало в моих ушах, а теперь словно восходящее солнце рассеяло мглу тех долгих зимних ночей, на протяжении которых читал я трижды двенадцать томов пророка. А когда наступила весна и ночи стали короче, я снова и снова перечитывал его в сладостные утренние часы; так я привык долго не вставать с постели и, положив под голову возлюбленную книгу, спать при ясном дне сном праведника. Когда же я просыпался и наконец брался за работу, меня охватывало такое ощущение безграничных возможностей и полной внутренней свободы, какое было опаснее моих прежних бунтарских порывов.

Глава шестая

СУМАСБРОД

Когда наступила весна, которой я ожидал с нетерпением, я в первые же теплые дни двинулся за город, чтобы, вооружившись приобретенными навыками, писать с натуры, а не с бумажных образцов. Вся трапезная с уважением и скрытой завистью следила за моими сборами; еще никогда не бывало, чтобы кто-нибудь из воспитанников Хаберзаата залетал так высоко, а понятие писать «с натуры» казалось здесь до сих пор каким-то мифом. Я теперь смотрел на округлые, материальные, озаренные солнцем создания природы уже не с той самонадеянной, но наивной доверительностью, которая была мне свойственна прошлым летом, — мой взгляд был ограничен куда более опасным самодовольством. Ибо все, что было мне неясно или казалось слишком трудным, я, обманывая самого себя, превращал в некий хаос и старался прикрыть техникой, беззастенчиво орудуя кистью, вместо того чтобы сначала скромно поработать карандашом; я вышел «на натуру» с привычными мне пузырьками туши, акварелью и кистями и стремился сразу заполнить целый большой лист так, чтобы он был похож на настоящую картину. Я старался схватить целые пейзажи с озерами и скалами или находил в лесу, следуя за горными ручейками, маленькие и живописные водопады, которые выглядели очень красиво на листе, если нарисовать вокруг тонкую рамку. Я восхищался живым и нежным кипением падающей воды, которая пенилась и стремительно уносилась вдаль, ее прозрачностью и игрой ее бесчисленных струящихся граней, но я сковывал ее плоскими приемами ремесленной виртуозности, жизнь и блеск тотчас же погибали, ибо средств моих не хватало на то, чтобы передать эту стихию вечного движения. Если бы мое художественное сознание не было так затемнено, я бы, разумеется, понял, что мне легче написать многообразные камни и осколки прибрежных утесов, которые в живописном беспорядке были нагромождены друг на друга. Правда, я порой начинал смутно различать это предостерегающее чувство, когда, вместо того чтобы воспроизводить реальную форму, обходил трудности перспективы и искажал ракурсы камней, хотя видел и понимал их; я пытался оправдывать себя в собственных глазах тем, что в поверхности того или иного единичного предмета изменчивая природа могла выглядеть и так, как я ее изображаю. Однако весь характер моей работы приучил меня не считаться с укорами совести, а мастер, когда я показывал ему свои изделия, ни разу не указал мне на отсутствие жизненной правды, пропавшей с теми самыми деталями, которыми я пренебрег; он обо всем и всегда судил с точки зрения своего комнатного искусства.

Господин Хаберзаат, высоко ценивший аккуратное и чистоплотное выполнение, питал еще одно-единственное пристрастие, которое считал необходимым передать мне, а именно — пристрастие к изображению необыкновенного и болезненного, в которых он усматривал истинную живописность. Он побуждал меня отыскивать ободранные ветлы, оголенные ветром деревья и фантастические, причудливого профиля скалы, призывал меня любоваться яркими красками гниения и распада, расхваливая все это, как наиболее интересные объекты. Советы его пришлись мне по вкусу, возбуждая мое воображение, и я с жаром пустился на поиски подобных явлений. Но природа лишь очень скупо предоставляла мне эти сюжеты, она радовалась собственному могучему здоровью, а уродливые растения, которые я кое-где обнаруживал, вскоре начали представляться моему пресыщенному взору плоским и бессмысленным предметом изображения, — так бывает с пьяницей, стремящимся ко все более крепкому вину. Поэтому цветущая жизнь гор и лесов перестала привлекать меня, я оставался равнодушным к ее проявлениям и с утра до вечера бродил по окрестностям. Все глубже пробирался я в не виданные мною дотоле уголки природы; если мне удавалось набрести на заброшенное и таинственное место, я останавливался и быстро изготовлял рисунок собственного изобретения, чтобы принести домой хоть какой-нибудь плод своего труда. В этом рисунке я соединял самые необыкновенные явления, какие порождала моя фантазия, и приобретенные мною искусные навыки помогали мне сливать воедино различные черты природы, наблюденные мною в разное время; так я создавал пейзажи, которые представлял господину Хаберзаату в качестве правдивого изображения натуры и в которых мастер не мог разобраться. Он поздравлял меня с моими открытиями, ибо ему казалось, что они подтверждают его заявления относительно моего усердия и моего таланта; по его словам, эти работы доказывали, что я совершенно неоспоримо владею острым взглядом первооткрывателя, точным чувством живописности и умением находить вещи, мимо которых проходят тысячи других. Мой незлобивый обман возбудил во мне дурное намерение продолжать обманывать беднягу в том же духе. Сидя где-нибудь в темной чаще леса, я придумывал все более и более дикие и странные очертания деревьев и скал, наперед радуясь тому, что мой учитель поверит — такое действительно существует где-то в ближайших окрестностях! Но пусть мне при этом послужит некоторым оправданием, что на старинных гравюрах, например Сванефельта[67], я видел самые причудливые изображения, которые преподносились нам в качестве образцовых произведений искусства, и сам я под влиянием этих вещей приходил к мысли, что именно таков верный путь, дающий к тому же отличные возможности для упражнения. В моей неустойчивой юношеской фантазии благородные и здоровые формы Клода Лоррена все более отступали на задний план.

Зимними вечерами в трапезной немного занимались и рисованием человеческих фигур; копируя множество гравюр, на которых для оживления их были изображены люди в одежде, я приобрел некоторый поверхностный навык в этой области. Теперь вместе с причудливыми пейзажами я стал выдумывать еще более причудливых людей, разных оборванцев, которых я демонстрировал в трапезной, вызывая взрывы хохота. Это были какие-то странные бродяги и безумцы, и мое удивительное племя образовывало как бы единый мир с той необычайной средой, в которую я его помещал, — мир, существовавший только в моем воображении и вызвавший под конец подозрения мастера. Но он мало что высказал по этому поводу и по-прежнему предоставил мне идти своим путем, ибо, с одной стороны, ему недоставало свежести восприятия, чтобы обнаружить меру моего отклонения от действительности и на этом поймать меня, а с другой стороны, не было должного превосходства в познаниях. В сущности, эти два момента составляют тайну всякого воспитания: неистраченная юношеская живость, доступная только молодости, и безусловное превосходство личности воспитателя во всех случаях жизни. В крайнем случае одно можно возместить другим, но если отсутствует и то и другое, ученик становится в руках учителя закрытой раковиной; для того чтобы открыть ее, он должен ее сломать. Однако оба качества имеют один источник: безукоризненно честное, чистое и непредвзятое отношение к жизни.

вернуться

66

вернуться

67