Выбрать главу

Лето было в разгаре, когда я уступил наконец моему тайному влечению ко второй моей отчизне, к далекому селу, и, взяв котомку, отправился в путь. Матушка отвергла все предложения закрыть дом на замок и уехать в родные места, где протекала ее юность, и снова осталась в томительном одиночестве. Я же захватил с собой обильные плоды моей художественной деятельности, надеясь снискать ими благосклонное к себе внимание.

И в самом деле, в доме моего дяди эти многочисленные, основательно заштрихованные листы вызвали известное удивление, и в целом на всю мою работу смотрели с некоторым почтением, но когда дядя стал рассматривать рисунки, которые, по моим словам, были сделаны с натуры (подобно своего рода Мюнхгаузену, я сам готов был верить этому: они же ведь и в самом деле возникли под открытым небом!), он только раздумчиво покачал головой и с изумлением спросил, где же у меня были глаза. Он был крестьянин, лесничий, трезво смотрел на вещи и потому, несмотря на отсутствие познаний в вопросах искусства, легко и быстро обнаружил мою ошибку.

— Эти деревья, — сказал он, — все похожи друг на друга, и вместе с тем ни одно не похоже на настоящее дерево! Эти скалы не могли бы и мига так простоять — они бы тотчас же рухнули! Вот этот водопад, — судя по массе воды, он бы должен быть огромным, но вся эта масса падает с небольших речных камней, как если бы целый полк солдат споткнулся об одну щепку; такой водопад должен низвергаться с мощного скалистого отвеса; с другой стороны, меня разбирает любопытство: где же это, черт возьми, ты нашел вблизи от города такой водопад? Затем мне бы хотелось знать, что тут достойного изображения, в этих засохших ветлах? По-моему, куда лучше было бы нарисовать здоровый и красивый дуб или бук… — и так далее.

Женщины же не одобрили моих разбойников, бродяг и уродов, — они не могли понять, почему бы среди поля не нарисовать, например, хорошенькой поселянки или почтенного пахаря за работой, вместо того чтобы изображать всякую нечисть; дядины сыновья смеялись над моими чудовищными горными пещерами, над невероятными и смехотворными мостами, над человекообразными каменными глыбами и изуродованными деревьями и давали всем этим моим вымыслам смешные названия, которые не могли не обижать меня. Я был совершенно посрамлен; я чувствовал, что они видят во мне человека, полного дурацкого тщеславия, и вся привитая мне искусственная болезненность отступила перед здоровой простотой этого дома и перед свежестью сельского воздуха.

На другой же день после моего прибытия дядя, надеясь вернуть меня на истинный путь, предложил мне спокойно и подробно нарисовать дом, сад и деревья и дать верное изображение всей его усадьбы. При этом он обратил мое внимание на все особенности, а также и на то, что хотел выделить, и хотя его указания соответствовали более потребностям богатого собственника, нежели отвечали вкусам и запросам знатока искусств, тем не менее он поставил меня перед необходимостью еще раз внимательно рассмотреть все предметы и проследить за своеобразием их форм. Над изображением самых простых деталей дома, даже черепицы на крыше, мне теперь пришлось потрудиться гораздо больше, чем я когда-либо мог себе представить; поэтому я отнесся добросовестнее также к изображению деревьев и сада. Я снова познал честную работу и настоящие усилия; и когда у меня получился рисунок, лишенный всякой вычурности и удовлетворивший меня не в пример более, чем эффектные изделия недавней поры, я ценою тяжкого труда постиг смысл скромного и неприметного, но правдивого.

Между тем я радовался, находя здесь все, что покинул год назад, наблюдал за происшедшими переменами и молча ждал того мгновения, когда вновь увижу Анну или, по крайней мере, сперва услышу ее имя. Но вот прошло уже несколько дней, никто не упоминал о ней, и чем дольше это длилось, тем меньше я решался спросить про нее. Казалось, что она всеми совершенно забыта, точно ее никогда здесь и не было, при этом никто, — это в глубине души казалось мне оскорбительным, — никто, казалось, даже и не подозревал, что я мог иметь какие-то права или желание узнать про нее. Я отправлялся было в ее сторону, проходил полдороги в гору или шел тенистым путем по реке, но каждый раз внезапно поворачивал обратно из необъяснимого страха перед возможной встречей с Анной. Я уходил на кладбище и долго стоял у могилы бабушки. Вот уже год, как она покоилась в земле; но в воздухе не было ни единого дуновения, которое напоминало бы мне об Анне, травы молчали, словно ничего не знали о ней, цветы не шептали мне ее имени, горы и равнины его не произносили; только из моей груди вырывалось это имя, нарушая безучастную тишину.

Наконец меня спросили, почему я не навещаю учителя; и тут случайно выяснилось, что Анна уже полгода, как покинула село, — никто и не сомневался, что я знаю об этом. Ее отец, всегда стремившийся к образованности и духовной тонкости, был обеспокоен тем, что его дочь, слишком нежная, чтобы стать крестьянкой, могла после его смерти захиреть в грубом сельском окружении; поэтому он вдруг решился отвезти ее в учебное заведение во французской Швейцарии, где она могла получить лучшие знания и большую духовную самостоятельность. Его не смущало ни то, что Анна высказала ему свое нежелание уезжать, ни ее слезы, и, увлеченный своей идеей, он отправился сопровождать свою дочь в дальний путь, до того самого дома достопочтенного, набожного воспитателя, где ей предстояло пробыть по меньшей мере год. Это известие поразило меня, как гром среди ясного неба.

Отныне я ежедневно приходил к ее отцу, сопровождал его повсюду и слушал, как он говорит об Анне; иногда я оставался на несколько дней и жил тогда в ее комнатке, не осмеливаясь, однако, ни к чему прикоснуться и рассматривая немногочисленные скромные предметы ее обстановки с каким-то священным трепетом. Комнатка была маленькая и тесная; вечернее солнце и лунный свет заливали ее целиком, так что в ней не оставалось ни одного темного уголка, и тогда она казалась то пурпурно-золотой, то серебряной шкатулкой для драгоценных каменьев, — и я всегда представлял себе ту жемчужину, которой здесь так недоставало.

В поисках живописных сюжетов я чаще всего направлялся к тем местам, которые посещал вместе с Анной; так я написал таинственную скалу, поднимавшуюся из воды, где мы, отдыхая, внезапно увидели призраки; я не мог удержаться, чтобы не обвести карандашом квадратик на белоснежной стене ее комнатки и не вписать в него со всем тщанием изображение пещеры язычников. Это должно было быть моим безмолвным приветом и доказательством того, как неустанно я думал о ней.

Постоянные воспоминания об Анне и вместе с тем ее отсутствие сделали меня как-то смелее, а образ ее — более доступным для меня; я стал писать ей длинные любовные письма, которые поначалу сжигал, а затем стал сберегать, и, наконец, так увлекся стремлением излить на бумагу все мои чувства к Анне, что задумал написать письмо в самых горячих выражениях, начертать ее полное имя, поставить свою подпись и пустить это письмо по воде, с детской наивностью полагая, что течение на глазах у всех понесет его навстречу Рейну и морю. Долго я боролся с этим намерением, но наконец подчинился ему, ибо его осуществление облегчало мне душу; письмо было исповедью моей тайны, причем я, разумеется, был уверен, что никто в ближайшем будущем его не найдет. Я наблюдал за тем, как оно скользило с волны на волну, как его задержала свесившаяся в воду ветка, как оно надолго прилепилось к какому-то цветку и наконец, словно после некоторого раздумья, вырвалось вперед, подхваченное быстрым течением, и исчезло из поля зрения. Но, по-видимому, письмо еще где-то задержалось в пути, потому что только поздней ночью оно доплыло до скалы с пещерой язычников и коснулось груди купальщицы, которая была не кем иным, как Юдифью; она его поймала, прочитала и спрятала.