Когда мы пустились в дорогу, мне пришлось самому нести свое произведение, и когда лучи солнца падали на блестящую поверхность стекла, они освещали каждую черточку моего рисунка. Оглядываясь на меня, девушки отпускали ядовитые шутки; в самом деле, я старался не повредить рамку и так заботливо прижимал к себе свою ношу, что казалось, будто я несу не картину, а икону. Однако радость, которую проявил учитель, с лихвой вознаградила меня за все, в том числе и за утрату картины, — я уже твердо решил написать для себя новую и гораздо лучшую. Я был поистине героем дня. Мою картину долго рассматривали, а затем водрузили ее над софой в зале с органом, где в полумраке она была похожа на изображение некоей легендарной святой.
Глава одиннадцатая
ДУХОВНЫЕ БЛУЖДАНИЯ
Но все это только затруднило мое сближение с Анной; использовать новые обстоятельства, чтобы сдружиться с ней, было невозможно; я понимал, что именно теперь она должна вести себя в высшей степени сдержанно и что, если юноша с такой определенностью выказывает девушке свою склонность, это уже не шутки. Тем теснее я сошелся с учителем, с которым у нас часто теперь возникали дискуссии. Круг его знаний охватывал главным образом область христианской морали, которую он толковал отчасти в просвещенном духе, отчасти же в духе мистической набожности, причем во главу угла он ставил принцип долготерпения и любви, основанный на самопознании и на изучении бога и вселенной. Поэтому учитель был хорошо осведомлен о трудах и сочинениях религиозных мыслителей разных наций, он владел уникальными книгами, знаменитыми трудами этого рода, и они отлично удовлетворяли его духовные потребности. В этих книгах было много прекрасных и поучительных мыслей, и я скромно и увлеченно слушал его рассуждения, ибо стремление к правде и добру казалось мне всего важнее. Я возражал только против того, что учитель рассматривает христианскую религиозность как единственный источник добра на земле. Это вызвало у меня мучительный внутренний разлад. Самого Христа я любил, хотя и считал, что совершенство этой личности представляет собой плод легенды, но я испытывал враждебность ко всему, что именуется христианством, даже не зная как следует — почему, и испытывал удовлетворение, сознавая эту свою враждебность; ибо всюду, где я видел проявления христианства, я не находил для себя ничего, кроме серых и непривлекательных абстракций. Вот уже два года, как я почти не бывал в церкви, и религиозные наставления ходил слушать редко, хотя и обязан был это делать. Летом это мне сходило легко, потому что я большей частью жил в деревне. Зимой же я бывал на этих лекциях не более двух-трех раз, и окружающие делали вид, что ничего не замечают; они вообще не слишком донимали меня, ведь меня звали Зеленым Генрихом, потому что я был существом обособленным и на других не похожим. К тому же в церкви у меня бывал столь угрюмый вид, что святые отцы не слишком стремились меня удерживать. Так я достиг полной свободы и, как мне казалось, обрел ее потому, что, несмотря на молодость, сам решительно присвоил ее себе; в этом отношении я не склонен был на уступки. Впрочем, раз или два в году мне приходилось расплачиваться за эту свободу, — до меня доходила очередь выступать с церковного амвона, то есть излагать несколько заранее подготовленных ответов на заранее заученные вопросы. Это всегда было для меня мучением, теперь же стало просто невыносимым, и все-таки я должен был подчиниться обычаю, ибо, поступи я иначе, я не только огорчил бы матушку, но испортил бы свои отношения с церковью, а значит, и затруднил бы себе законное освобождение от своих религиозных обязательств. На следующее рождество меня ожидала конфирмация, и все же, как ни пленяла меня предстоявшая полная свобода, я был чрезвычайно этим озабочен. Поэтому теперь, в беседах с учителем, я критиковал христианство более резко, чем когда-либо, но делал это в совершенно иной форме, нежели в разговорах с философом. Я должен был вести себя почтительно; передо мной был не только отец Анны, но и вообще престарелый собеседник; его терпеливость и дружелюбие сами по себе обязывали меня соблюдать меру и скромность в выражениях и даже признаваться перед ним, что я юн и еще многому должен поучиться. А учитель не только не сердился по поводу того, что я высказывал мнения, отличные от его идей, но скорее радовался этому, — он таким образом получал возможность мыслить и рассуждать вслух, и это стало причиной его растущей привязанности ко мне. Он говорил, что считает меня человеком которого христианство явится итогом жизни, а не плодом церковных поучений, что я еще стану хорошим христианином когда пройду жизненную школу. Учитель находился в разногласиях с церковью и полагал, что ее нынешние слуги суть люди невежественные и грубые. Но я подозреваю, что эта его неприязнь к церковникам вызвана была лишь их познаниями в древнееврейском и греческом, тогда как для него сия премудрость оставалась книгой за семью печатями.
Тем временем дни жатвы давно прошли, и мне пора было готовиться к отъезду. На этот раз дядюшка сам пожелал отвезти меня в город и захватить заодно дочерей; обе младшие никогда еще не выезжали из села. Он приказал запрячь старую коляску, и мы двинулись в путь; дочери при этом так нарядились, что вызывали удивление во всех деревнях, которые попадались нам по пути. Дядя в тот же день уехал с Марго обратно, а Лизетта и Катон остались погостить у нас на неделю; теперь была их очередь разыгрывать роль застенчивых скромниц, а я, с важным видом показывая достопримечательности города, вел себя так, точно все это сам изобрел.
Вскоре после их отъезда к нашему дому подкатила легкая повозка, из которой вышли учитель и его юная дочь, — на плачах у нее лежал зеленый шарф, предохранявший ее от осенней прохлады. Я не мог представить себе более приятного сюрприза, а моя мать сердечно обрадовалась милой девушке. Учитель думал осмотреться и выяснить, нет ли в городе подходящей квартиры на зиму, ему хотелось мало-помалу ввести дочь в общество, чтобы способствовать всестороннему развитию ее способностей. Однако он не нашел ничего, что его удовлетворило бы, и решил, что лучше в будущем году приобрести домик близ города, в который можно было бы перебраться навсегда. Эта перспектива наполнила мое сердце радостью, но в то же время я мечтал сохранить драгоценный образ Анны в окружении тех дальних зеленых долин, которые так полюбились мне. С несказанной радостью следил я за тем, как росла дружба между моей матерью и Анной, проявлявшей к матушке не только глубокое почтение, но и живую приязнь. Между нами возникло настоящее соревнование: я старался всячески выказать свое уважение учителю, она — моей матери, и, поглощенные этим приятным занятием, мы уже не находили времени для общения между собой, — вернее, общение наше целиком выразилось в этом соревновании. Так и уехали они от нас прежде, чем я успел обменяться с ней хотя бы одним-единственным многозначительным взглядом.