— Они давно ушли, — заметила Юдифь, — время уже позднее. Если бы я не думала, что мы пойдем вместе, я давно была бы дома.
— Ого! — закричали бражники. — Точно нас тут нет! Мы все пойдем вас провожать! Пусть никто не посмеет сказать, что у Юдифи нет на выбор любых молодцов в провожатые!
Они поднялись, но прежде решили еще распить вновь принесенное вино, а Юдифь тем временем поманила меня и в дверях сказала:
— Мы этим героям натянем нос!
На улице я убедился, что зал, где танцевали мои двоюродные братья и сестры, погрузился в темноту, и встречные подтвердили, что они уже дома. Итак, я должен был следовать за Юдифью; она вывела меня через темный переулок в поле, а затем полевыми тропинками на дорогу; четверо братьев сильно отстали от нас, и мы слышали, как они что-то кричали нам издалека. Мы шли быстро, причем я следовал в нескольких шагах за ней и хотя с деланным равнодушием отставал, тем не менее старался не упустить отзвуков ее твердых и все же легких шагов и жадно прислушивался к еле заметному шуршанию ее платья. Ночь была темная, но от очертаний ее фигуры исходила такая женственность, столько уверенности и силы было в ее движениях, что я брел за ней, словно опьяненный, и поминутно косился на нее, подобно оробевшему путнику, рядом с которым шагает по дороге полевой призрак. И подобно тому как путник в приступе страха призывает всю силу своей христианской веры на защиту от пугающей его тени, так и я во время этого полного искушений пути призывал себе на помощь всю гордость своего целомудрия и безгрешности. Юдифь говорила о братьях милосердия, смеялась над ними, без всякого смущения рассказывала о глупостях, которые делал один из них, пытаясь ее преследовать, и спросила меня, верно ли, что именем Луны древние называли богиню ночного светила. По крайней мере, ей так казалось, когда она прочитала эту песенку в книге. А песня ведь, сказала она, попала наглецу не в бровь, а в глаз, — не правда ли? Потом она вдруг спросила, с чего это я так загордился, почему столько времени не смотрел в ее сторону и не заходил к ней. Я попытался было оправдаться тем, что она не поддерживает отношений с домом моего дяди, а поэтому и у меня не было повода встречаться с ней.
— Да что там! — сказала она. — Вы ведь по праву родственника можете ко мне заходить, если вам хочется! В те времена, когда вы были совсем мальчиком, вы меня очень любили, и я с тех пор немножко вас люблю. Но теперь у вас появилась подружка, в которую вы влюблены, и вы думаете, что вам нельзя уже и взглянуть на другую женщину?
— У меня — подружка? — спросил я, а когда Юдифь повторила свое утверждение и назвала Анну, я стал это решительно отрицать.
Тем временем мы вошли в село, на улицах которого еще гуляли молодые люди и слышались громкие голоса, Юдифь хотела избежать встречи с ними, и хотя отсюда я мог свернуть домой, я сразу же подчинился ей, как только она взяла меня за руку и повела между изгородями и заборами к своему дому. Недавно она продала свое поле и сохранила только чудесный сад возле дома, в котором жила теперь совсем одна. Волнение в крови, вызванное вином, все росло, особенно когда мы стали пробираться по узким дорожкам. А когда мы подошли к дому и Юдифь сказала: «Заходите, я сварю кофе!» — и мы вошли, и Юдифь закрыла за собой дверь на засов, сердце мое забилось от бессознательного страха, хотя в то же время я радовался всему этому приключению и думал о том, как выйти из него с честью, не ударив лицом в грязь. Об Анне я совсем не вспоминал, кровь моя бушевала и затмила ее образ; единственное, что еще светилось во мраке, это звезда моего тщеславия. Ибо, если верно разобраться в моих чувствах, я думал только о самом себе и хотел испытать свою стойкость. Должен, однако, признаться, что мною владело какое-то своеобразное романтическое чувство долга, заставлявшее смело идти навстречу каждому необыкновенному испытанию. И вот, как только Юдифь зажгла свет и ярким огнем разгорелась печь, я почувствовал, что от моего волнения и сладостного ужаса не осталось и следа. Я уселся у печи, весело болтая с женщиной, и, глядя на ее лицо, освещенное огнем очага, гордо думал, что с этой угрозой можно безопасно играть. Я мечтал оказаться в том же положении, в котором был два года назад, когда расплетал и заплетал ее волосы. Кофейник со свистом закипел, и Юдифь вышла в спальню, чтобы снять платок и воскресное платье. Она вернулась в белом халатике — белоснежное полотно обнажало ее руки и ослепительно прекрасные плечи. Я сразу же снова ощутил замешательство, у меня рябило в глазах, и лишь постепенно мой лихорадочный взгляд стал привыкать к красоте и спокойствию ее движений. Еще мальчиком я один или два раза наблюдал ее в таком виде, — тогда она, одеваясь, не обращала на меня никакого внимания и хотя я теперь смотрел на нее совсем иначе, эта снежная белизна казалась такой же беспорочно чистой; к тому же Юдифь двигалась так уверенно и свободно, что уверенность эта передалась и мне. Она принесла кофе, села подле меня и, раскрыв молитвенник, сказала:
— Посмотрите, у меня сохранились все картинки, которые вы мне нарисовали!
Мы рассматривали эти детские упражнения одно за другим, и теперь робкие линии казались мне чем-то странным, какими-то забытыми знаками невозвратимо ушедшего времени. Я изумился тому, как глубока бездна забвения, разделяющая годы юности, и в задумчивости рассматривал эти листки. Почерк, которым были здесь написаны разные изречения, тоже был совсем другим, чем нынешний, и напоминал о моей школьной поре. Неуверенные буквы печально смотрели на меня; Юдифь внимательно глядела на тот же рисунок, что и я, потом она внезапно посмотрела мне в глаза, обняла меня за шею и сказала:
— Ты все тот же, что и тогда! О чем ты думаешь?
— Не знаю, — ответил я.
— А ведь я, — продолжала она, — готова съесть тебя заживо, когда ты так сидишь и смотришь в пространство. — И она еще крепче прижала меня к себе.
— Почему же? — спросил я.
— Я сама хорошо не понимаю, но мне так скучно среди людей, что радуешься, когда можно подумать о чем-то другом. Меня влечет к чему-то неизвестному, но я так мало знаю и думаю все об одном и том же. Когда я вижу тебя таким задумчивым, мне начинает казаться, что ты размышляешь именно о том, о чем и мне бы очень хотелось думать. Мне всегда кажется, что можно быть очень счастливым, если жить на свете с такими тайными мыслями, как у тебя!
Ничего подобного мне еще никогда не приходилось слышать. Хотя я отлично понимал, как заблуждается Юдифь, столь высоко оценивая мои тайные мысли, и так густо покраснел от неловкости, что мне казалось — я обожгу ее белое плечо своей пылающей щекой, я все же упивался каждым словом этой сладостной лести; глаза мои были устремлены на ее грудь, чистые и строгие линии которой вырисовывались под тонким полотном, — она была так близко от меня и, казалось, сияла вечным обещанием счастья. Юдифь и не догадывалась, насколько покойно и уютно, чуть грустно и в то же время радостно было мне подле нее. Я чувствовал себя вне времени.
В это мгновение мы были оба равно зрелыми или равно юными, и сердце мое охватило такое чувство, точно я в ту минуту вкушал этот покой в награду за все горе и все мучительные усилия, которые мне еще предстояли в жизни. Это мгновение было настолько прекрасно, что меня даже не испугало, когда Юдифь, листая свой песенник, извлекла из него сложенный вчетверо листок, развернула его и показала мне, а я долго вспоминал и наконец узнал в нем то самое любовное письмо Анне, которое я некогда доверил волнам.
— Будешь еще отрицать, что эта милая девушка — твоя подружка? — спросила она, и я вторично стал решительно все отрицать, заявляя, что этот листок не что иное, как забытая детская шалость.
В эту минуту за окном послышались голоса, — четыре брата милосердия добрались до дома Юдифи. Она тотчас же задула огонь, и мы очутились во мраке. Но братья не ушли, они стали требовать, чтобы их впустили.
— Откройте, красавица Юдифь, — кричали они, — угостите нас чашкой горячего кофе! Мы будем вести себя пристойно и еще кое о чем побеседуем! Откройте же, в награду за то, что вы нас обманули! Сегодня масленица, — по этому случаю вы можете без опаски приютить четырех знаменитых собутыльников!