Если быть откровенным, то надо признать, что в провинции вся власть в руках мэра. Но когда речь идет о деньгах, Вилоржей, достаточно богатый для того, чтобы хотеть казаться бедным, склонен затягивать потуже пояс в своей частной жизни и то же самое делать с шарфом в своей общественной жизни, в подобных случаях он настаивает на голосовании. Начало его речи сразу делает вопрос ясным:
— Эти бухгалтеры в больнице — ребята не промах: им и двух дней не потребовалось, чтобы попытаться нас ограбить.
Когда мэр заговаривает о том, как умерить жадность счетоводов, он становится лириком. На этот раз он потрясал формуляром в три листочка от благотворительного общества, и его выступающий кадык плясал у него на шее.
— Формуляр — разоритель! Они осмеливаются требовать у меня, чтобы я завел досье госпитализированного, у которого ничего нет за душой, не потрудившись выяснить имени, возраста, профессии, адреса заинтересованного лица, — считают, что он житель Лагрэри… Вы, конечно, понимаете, о ком я говорю.
— Но он не отсюда! — вскричали первый помощник Рола, Бье и фермер Пьер Гашу.
Над национальным тотемом, помещенным в центре камина, — не над Марианной-Брижитт Бардо, а запыленной Марианной, оставшейся от времен папаши Фальера, президентственно улыбался Жискар, расположившийся на фоне белой полосы знамени. Господин Бенза снял со своих губ окурок.
— Двойная ошибка, — сказал он. — Во-первых, всегда должен быть плательщик. Во-вторых, если не доказано противное, вашим жилищем является место, где вас видели в последний раз.
— Как бы то ни было, — сказал Вилоржей, — департамент будет платить. Но он мог бы этим воспользоваться, чтобы поднять нашу долю: когда в общине увеличивается число получающих пособие, — это его право. Я не отказываюсь от досье. Я отсылаю бумаженции, заполненные не целиком.
Большой конверт — из плотной желтоватой бумаги с мокрой фиолетовой маркой, которую приклеивают даже к самому незначительному документу муниципалитета, ждал на столе. Вилоржей вложил туда размноженный зеленовато-голубовато-красный формуляр, потом сделал нам знак рукой, чтобы мы одобрили записку, которую он хотел приложить к документу: «Будьте любезны снабдить нас актом о рождении больного и сообщить все данные, необходимые для установления средств, коими располагают его близкие, возможно, отягощенные долгами».
— Если они будут настаивать, — сказал он, — это может длиться до бесконечности.
Моя дочь ожидала меня внизу у ступенек, ведущих в мэрию, по которым она однажды, в чем себя упрекает, поднялась под руку со мной, таща за собой тюлевый хвост.
Я подошел к ней, сотрясаясь от смеха.
— Что с тобой?
Я попытался ей объяснить, что на одного педагога-ветерана напало безумное веселье из-за паники, охватившей крючкотворов, единственно потому, что им отказали заполнить маленькую бумажку.
VI
Ну что ж, вперед! Мы попытаемся стать тем, что подходит случаю: скромными, дружественными, ненавязчивыми, щедрыми дарителями, не одаривающими своим присутствием. Единственно, кто ведет себя как нужно, это Лансело: в течение десяти дней он приходит в больницу и каждый раз заглядывает в хирургию.
— Меня об этом специально просили, — признался он Клер во время последнего телефонного разговора. — Тридцатый меня переносит хорошо, а меня считают способным выуживать у него что-то. Но он переносит меня только потому, что я не задаю вопросов.
Вперед! Мы не первые: нас опередили. И кто же? Да Ратель! Хоть мы и лесные жители, но мы любим и равнину, осень украсила ее алым клевером, кукурузой, ее спелыми початками, толстыми тыквами, на которых я, мальчишка, вырезал ножом имена девочек. В сиреневой люцерне, полегшей из-за дождя, я встретил Рателя, у его ноги бежала легавая: он охотился в одиночестве, не обескураженный приключением, случившимся с ним. Я издалека еще услышал, как он стрелял: в уток, конечно, ибо они со всех сторон призывно посвистывали: «Фюить! Фюить!» Но должен заметить, что зайцу он дал убежать; мне он пожал руку и прошептал:
— Зайчиха пузатая.
Мы сделали вместе несколько шагов, Ратель шел с ружьем наперевес; в сущности, добрый малый, очень смущенный, очень удрученный случившимся, он в — конце концов рассказал мне, что не удержался и зашел в больницу, — корпус Д, палата Э 2, — захватив с собой букетик цветов и корзину разных разностей; и вернулся он оттуда вне себя: его благодарили и в течение пяти минут ему говорили о повадках кабана. Рателя особенно поразило, как его собеседник умел прервать молчание.
— Словно в телевизоре! У вас и изображение и звук; можно подумать, что все происходит прямо перед вами, но это только в воздухе, вы не властны влиять на ход передачи.
Рателю, виновному в непреднамеренных выстрелах и ранах, достанется, конечно, от его адвоката за то, что он нанес визит тому, кого следовало бы называть «жалующаяся сторона», если бы при наличии гражданского состояния, скрепленного подписью, он имел права вчинить иск. В общем, никто не помешал ему навестить его жертву, никем не охраняемую и не подверженную домашнему аресту.
Итак, мы отправились в этот четверг (в будни меньше визитов) в нашем стареньком «ситроене», коему уже десять лет и пользуемся мы им редко. Я в основном пешеход (на шестьдесят процентов летом; я несколько раз проверял себя педометром), и я охотно, чтобы стать ходоком на сто процентов, прошел бы пешком пятнадцать километров от Лагрэри до супрефектуры. Но мелкий пронизывающий дождь бьет по черепице, мы с дочерью идем под большим черным зонтом, у нее в руках легкий пакет, мы входим во двор больницы, — это ряд производящих унылое впечатление зданий, построенных на месте старого приюта Святой Урсулы, который содержался монахинями. Вычищенные лужайки. Среди кустов кровоточат культи герани. Скамейки пустынны: завсегдатаи — старики в дрогете, покинули их. Минуем главный корпус — А; родильный — Б; предназначенный для детей — В; все они похожи друг на друга своими крышами, окнами с двадцатью стеклышками и внутри одинаковы: те же коридоры, те же залы, болезни. Корпус Д — хирургический — не последний, но он отделен от Е, приюта, рядом подстриженных каштанов, образующих параллелепипед, с массивным фундаментом, точь-в-точь как в моей школе. Вот, наконец, и дверь; в коридоре, устланном плитками, покрытом грубым холстом, налево — палата Э 2.
— Иди сначала ты, — говорит оробевшая Клер.
В основном сценарий предполагает мое исчезновение: у девушки больше козырей, чем у пожилого мужчины. Но белизна покрывал, тишина, запах эфира, нависший потолок — известковое небо для тех, кто вынужден все время смотреть вверх, — медлительность, спертый воздух делают свое дело, особенно когда к этому примешивается вдруг охватившая вас паника, паника от добрых намерений… Ведь правда? Это именно так? А почему мы, в сущности, здесь? Кто поймет меня, ведь я никому ничего не объяснял. Три кровати окружены посетителями, они — единственные, кто в состоянии оживить колорит. У кровати номер шесть медсестра бдит возле больного, попавшего в крупную аварию, с жизнью его связывает какая-то сложная подрагивающая система трубок. У номера девять над больным, распластанным на кровати, стоит капельница. В транзисторе слышится имя Маргрет, королевы Дании, которая прибыла с визитом в Париж, прихватив своего Монпеза. В нас впились глазами, а мы подходим к тридцатому, помещенному в глубине залы. Две-три головы пытаются подняться, когда мы, схватив пару стульев, устанавливаем их там, где надо.
— Мы пришли узнать, как вы поживаете, — говорит дочь.