Что касается большой прессы, иначе говоря парижской, которая дает меньше материала, чем того желала бы мадам Салуинэ, то ее особенно интересует формулировка «в данном случае дезертирство».
Некий хроникер вопрошает, не идет ли тут речь просто-напросто об опыте выживания на земле, как у Бомбара — выживания на море, и пока это хотят оставить в тайне.
Другой говорит о преодолении одиночества и склоняется к той мысли, что это местный вариант добровольного изгнания Жоржа де Кона, оставленного на пустынном атолле в компании своей собаки.
Мысль об «издательской тайне» отвергнута многими, считают, что она вскоре будет раскрыта каким-нибудь хитроумным издателем.
Экология колеблется: фавн симпатичен, но он не выбросил знамени цвета листа, он никого не предает анафеме; он, по всей видимости, довольствуется тем, что отказался от четырех коробок: кабинета, радио, автомобиля и конторы, чтобы вернуться в полном одиночестве в палеолит.
«Матен» цитирует Вольтера: «Быть хорошим только для себя — это не быть хорошим ни для чего». Злопыхательское общество сражается. Его не оставляют просто так, чтобы быть чем-то вроде лисицы, каким-то вредным невинным: невинность такого рода запрещена людям.
Большинство газет не печатают содержательных заметок, а дают что-нибудь броское. Например, «Фигаро»: «Кроткий анархист». В «Паризьен» находим: «Сумасшедший притворщик». В «Шарли-Эбдо»: «Радикальный путь выхода из нефтяного кризиса».
Однако наше время то и дело увязает в разных «за» и «против», забавном и возвышенном, событие представляют как анекдот — вот почему в медицинском еженедельнике, славящем заслуги великого генетика, автора работ о неповторимом характере у каждого живого существа, находят также рассуждение о незнакомце из Святой Урсулы, прекрасном экземпляре homo sapiens, низведенном до уровня биологического удостоверения личности, подписавшийся на нем, хочет он того или нет, носит это удостоверение с собой, это запечатлено в малейшей точке нашей кожи, и ни отказ, ни фальсификация здесь невозможны.
Но самым ярким примером софистики является произведение одного хроникера, распространяемого где только можно его газетой. Оно также открывается цитатой, приписываемой Вирджинии Вулф: «Если вы живы — это уже проявление воли», и он тотчас же принимается оспаривать эту мысль. Для него воля к жизни сводится часто к инстинкту самосохранения, прекрасно сосуществующему с глубоким отвращением к жизни, отвращением, приводящим иногда к мифомании, к бегству, к терроризму, к сектантству, к отрицанию себя; иллюстрацией к этому может служить поведение незнакомца из Лагрэри, все время повторяющего: «Я никто».
Прекрасный пример замены одного помешательства на другое. Всякая жизнь, происходящая от другого и продолжающаяся только вместе с кем-то, в изолированном виде лишена смысла. Вопрос, задаваемый большинством комментаторов: «Что может привести человека к отрицанию себе подобных?» — неправомерен. Факт их отрицания не мешает тому, чтобы оставаться им подобным. Учитывая результаты такого отрицания, более серьезного, чем причины, его породившие, каковы бы они ни были, нужно было бы добиваться от нашего отшельника ответа на другой вопрос: «Что может отныне привить ему вкус к жизни?» Иначе говоря, главное не в том, чтобы волноваться из-за его прошлого, а в том, чтобы думать, чем он станет.
Закроем папку с газетами. Потушим свет. В мое окно, из которого лился свет в сад, теперь вливается ночь. Нечто почти неслышимое снова приобретает значение, как и запах разогретого металла, распространяемый радиаторами.
Мы вправе думать, будто медведь, акула, питон, пума, отшельники с отменным аппетитом не заботятся о том, чтобы мотивировать тот факт, что они пережили кого-то. Но не будем придирчивы. Интересен сам по себе случай, однако приводит в отчаяние — ни один писака ни о чем другом и не говорит, ни один благодетель среди спасающих пьяниц, наркоманов, каторжников, проституток, бродячих кошек и собак и пальцем не шевельнул.
В самом Лагрэри всю эту неделю крутится такая карусель. Любопытные газетчики, фоторепортеры оккупировали край, а некоторые, подстрекаемые шумком, — «Пойдите к Годьонам, на Рю-Гранд», — подошли к моему дому и названивали в дверь. Мне хотелось бы знать, кто был первый пришедший: насмешник или настоящий коллекционер, который из-за своей страстишки не ведает, что творит. Он вышел из «мерседеса» и позволил себе протянуть мне белый картон (10X15), который подобные ему посылают обычно людям в конверте с маркой для ответа:
— Автограф Икса, подписавшегося своим отсутствием имени, вы понимаете, что я хочу сказать, это была бы уникальная штучка! Поскольку вы встречаетесь с ним, я бы охотно…
Он ушел, не поняв причины моего возмущения; а вскоре явился некий молодой человек невысокого роста, несший в руках прямоугольную коробку, на ней был чехол, и потому в голову не приходила мысль о магнитофоне, а самого человека я принял за водопроводчика — я его еще вчера ждал. Уже перед умывальником он объяснил мне запинаясь, что он ученик последнего класса лицея, откомандированный товарищами: он собирал необходимые для дискуссии элементы, чтобы потом написать большую статью о своем лицее.
«Господин Гонтар вспомнил о вашей хорошей памяти».
Господин Гонтар, хороший преподаватель, всегда заботился больше о том, чтобы научить голову думать, а не набивать ее разной чепухой, и в общем он прав: спорить надо на злободневные темы. Ученик — это свято! Я согласился сделать для него то, чего не сделал бы для «Франс-Интер»; я рассказал ему свою версию событий, и здесь было больше размышлений, чем изложения различных перипетий; я даже должен был повторить свой рассказ, ибо этот простофиля стер запись, нажав не на ту кнопку.
Где-то очень далеко скользит по рельсам в бесконечность товарный поезд — он проходит всегда в четыре двадцать; а мебель в моей комнате, деревянная кровать, комод, шкаф, стоящие передо мной, тяжелые, неподвижные, вот уже в течение века утверждают свое присутствие, пахнущее воском. Я еще раз поворачиваюсь на неровном матрасе, одна пружина которого вибрирует, издавая звук, похожий на фа.
Я сердит на себя. Я надеялся держаться в стороне, а в конце концов Вилоржей, задумавший нечто грандиозное от имени общины, ставшей целью экскурсий, взбудоражившей достаточно много народу всем на потеху, уломал меня.
— Вы, господин директор, не рассказываете небылиц, и, потом, вы умеете говорить.
Вот суетность! Когда я перестаю восставать против нее, возвращается довольный школьный учитель. К тому же я подумал, что мое присутствие помешало бы поспешным суждениям и направило бы все по другому руслу. К своему недолгому стыду, я пришел туда в половине восьмого, в тот же вечер, во время показа. На маленьком экране отчетливо выделяются безусловные вещи, нюансы проигрывают: они затянуты, при монтаже их режут. Во всяком случае, этот репортаж из небольших деталей продолжался десять минут; что это могло дать, кроме ложных утверждений и аляповатых пейзажей?
Икс, сначала физиономия. Потом заголовок. Затем виды леса, снятого под таким углом, что внизу стволы кажутся огромными. Не сказав ни слова, прошел лесничий. Мы вошли в деревню и напали на Вилоржея, тот ворчал: «Как он мог очутиться здесь, этот Тарзан?» Камера отобразила колокольню, вышла на петуха, затем снова опустилась вниз. Появился кюре: «Икс? Одному богу не нужны реестры, хотя бы и приходские, чтобы знать, кто это такой». За ним продефилировала горсточка именитых жителей: на каждое лицо — по три секунды. «Ненормальный!» — сказал каменщик Равьон. «Мудрец!» — сказала мадам Пе. Это повторялось несколько раз. Я вмешался, чтобы призвать к осторожности в суждениях. Но вскоре один остряк спросил: «Как он обходится без бабы?» А следующий сделал такое замечание: «Поистине лучше не придумаешь: ни тебе налогов, ни работы, ни неприятностей в конце месяца». Без всякого перехода вдруг появилась круглая тюремная дверь; чей-то голос крикнул: «Выведите его! Он выдаст себя!» В это время, приложив к губам палец, поверх всего появилась мадам Салуинэ, но тут же исчезла; а дальше наплыв — большой вопросительный знак.