XIX
Видимо, молчание и разбудило меня спустя несколько минут после полуночи. Первый сон схватывает сразу, но затем, если нам недостает слабых шумов, нам не по себе, как если бы остановилось сердце, стук которого обычно мы не слышим. Когда Клер у себя в комнате, отделенной от моей тонкой перегородкой, я знаю, что она ворочается у себя в постели, я смутно ощущаю ритм ее сонного дыхания, слегка свистящего, — у нее всегда так. Впрочем, я могу спросить себя: присутствие или отсутствие моей дочери для меня действительно так ощутимо? Мне случалось, внизу, вверху, в любой комнате дома, вдруг спросить себя: «А что, она здесь?» — и правильно, я не ошибался, говоря «да» или «нет»: я шел удостовериться и выигрывал лотерею.
А сейчас ее нет, я в этом уверен.
За восемью сантиметрами известки, оклеенной обоями, голубыми у нее, зелеными у меня, ее нет, она не лежит, как обычно, головой к западу, ногами к востоку, в противоположность мне, но по одной и той же оси. Я поднялся первый, а она осталась заканчивать или, точнее, с остервенением добиваться победы у нашего гостя, более сильного, чем она, в уже третьей шашечной партии. Она задержалась в гостиной, и я услышал только через полчаса, как застучали по лестнице ее каблучки. Я слышал, как она заперла дверь. Я бы, конечно, услышал и как дверь отворяется вновь. Но, правда, прежде чем закрыть свою дверь, она сначала долго ходила по комнате и могла запереть дверь с внешней стороны, прежде чем тихонечко спуститься вниз. Я говорю «тихонечко» совершенно сознательно. Я не говорю — тайком. Клер не афиширует никогда своих чувств, но она свободна в своей любви, настойчива, так же как настойчив наш друг в своей безымянности.
Ее в спальне нет. Подняться с постели, выйти из приятной теплоты, чтобы попасть в остывающую комнату — градусник показывает 15o, — повернуть ручку двери голубой комнаты, так чтобы не скрипнула половица, с притушенной лампой в руках, от которой пальцы у меня розовеют, осветить этим малым количеством света неразостланную постель (ибо, клянусь, Клер ее не разбирала: притворство — не в ее характере), удостовериться таким образом, что ее нет наверху, а затем босиком спуститься по ступенькам вниз, чтобы убедиться, что там никого нет и что входная дверь не заперта на ключ, — нет и нет, это тоже не в моем характере.
Я мог бы два раза стукнуть костяшкой указательного пальца, как говорила Клер, пленница бессонницы, требующая то таблетку и стакан подсахаренной воды, то, чтобы как следует подоткнули под нее одеяло, то, чтобы поцеловали уголок глаза. Я мог бы воспользоваться тем, что позднее стало нашим ночным ритуалом: подобно скаутам, пересвистывающимся в лесу, мы применяем азбуку Морзе. Стук обозначал точку, черта, проведенная ногтем — тире. Когда Клер возвращалась, натанцевавшись до одури на площади Лип, она таким образом посылала мне запоздалый привет, и таким же точно образом я узнал однажды утром о ее решении:
…, …., …, …., —.. — ….
Иначе говоря, «я выхожу замуж за Рене».
Поразмыслив и ответив ей восемью точками (ошибка передачи), я, дурак, этим только раззадорил ее, теперь я не повторю этой оплошности. Прежде всего я не из тех, кто, если речь идет о его дочери, готов кричать: «Внимание, старина, прикасаться только глазами!» Я знаю, что это прекрасное дитя моего изготовления волнует желание, что она сама имеет хороший аппетит; я видел, как она выходила на цыпочках, видел, как она с еще влажными губами, глазами в голубых тенях возвращалась домой, утомленная и насытившаяся, и молча одаривала меня улыбкой, — неужели я буду из-за этого сходить с ума? А кроме того, что ж! Если я не смеюсь над собой густым смехом Вилоржея, принимающего все с шотландской враждебностью, то это потому, что я знал с первого дня: этого не миновать. Она хотела его, он у нее есть, ее дикарь. А он, в конце концов, не пустынник какой-нибудь. Если он дал обет бедности, обет послушания природе, а это еще под вопросом, — то ведь это никогда не влекло за собой обета целомудрия. Черт с младенцем связался. Откуда эта поговорка? Я забыл; но я хорошо знаю, что обольститель никогда не напишет своего имени возле имени моей дочери внутри сердечка, на стволе ясеня, где-нибудь на туфе; я знаю, что он не соединит их в книге мэрии. Быть может, я негодный нежный отец, алчущий ее присутствия, и потому хочу для своей дочери любовника, а не супруга?
XX
Едва слышное кудахтанье автомобильчика Амели, служащей управления связи, молодой вдовы, которая, по слухам, любит, чтобы ее утешал контролер, первые ноты пения пилы (и сегодня я мог бы поспорить, что то, что распиливали на длинные, гладкие бревна, — это было не дубом, а тополем); отъезд пока еще пустой машины сборщика, катящего к группе бидонов, расположившихся после доения коров там, где тропки выходят на дорогу, — все это происходит каждый день, почти в одно и то же время, когда я бреюсь. К сегодняшнему утру следует еще добавить веселые звуки флейты, которые раздаются со стороны пристройки: «Сколько у тебя красивых девушек, жирофле, жирофле!..» По правде сказать, у меня только одна, но она находится сейчас как раз рядом с исполнителем и не может не считать, что слова слишком знакомые — одновременно и слишком значимые. За невозможностью крикнуть: «Нет, Рене!» или «Нет, Шарль!» (остальных я просто не знал), она кричит: «Нет, Ты!» Прекрасное доказательство, если б в нем была нужда, ибо еще вчера она говорила ему «вы». А также и прелестное затруднение. Вот уже месяц, как я чувствую себя обязанным, — и часто раздражаюсь от этого, дабы соблюсти анонимность, — использовать всевозможные выражения: мосье Тридцать, наш гость, наш пансионер, наш друг. У меня уже язык прилипал к горлу, что осложнило наши беседы; наши ежедневные взаимоотношения должны были казаться шутовскими, а вскоре и скандальными в глазах страсти, всегда желающей назвать свой предмет.
Но звонит телефон, и я с одной выбритой щекой, а другой — намыленной бегом спускаюсь вниз.
— Итак, что нового, господин директор? Вам не хочется что-нибудь мне сказать? Дни идут, отношения у вас стали близкими, и тут трудно не выдать себя…
Мадам Салуинэ! Она уверена, что ее узнали, хотя бы по голосу, не говоря уже о роде вопроса, и поэтому не стала отрекаться от себя. Что нового, об этом, конечно, я не собираюсь ей напевать, во всяком случае, ее осведомителем я не стану. Сделаем по-другому. Ответим так, как если бы в действительности я не мог ни от кого ничего узнать кроме как от нее:
— Ей-богу, я просто извелся. Но раз вы объявились, то, значит, вы напали на след.
— И не на один!
На том конце провода смущенное замешательство. Потом она подъезжает с просьбой:
— Если б вы желали мне помочь, то объявите, как бы между прочим, вашему протеже, что ему хотела бы нанести визит мадам Агнес. Если он как-то отреагирует на это, предупредите меня. Я веду расследование независимо от бригады поиска. Меня не так-то просто уходить…
Но тут, переменив тон на веселый, она произносит:
— Кстати, я знаю, что ваш друг очень мило играет на флейте… этим, между прочим, тоже не надо пренебрегать. А правда, что он также и хороший моряк на пресной воде?
Не дожидаясь подтверждения, она цедит сквозь зубы «до свидания» и вешает трубку. Речь идет о предупреждении: наш лодочник был обнаружен одним прибрежным жителем, который тотчас же дал знать об этом прокурору. Кем именно? У меня есть одна мыслишка. Почему? Это, мне кажется, ясно: потому что благорасположение, могущее стать соучастником, должно быть тоже взято на заметку. Я надеялся, что моему гостю сослужит добрую службу моя репутация, а, оказывается, она может пострадать. Медленно поднимаясь наверх в ванную комнату, я снова впадаю в уныние, и в зеркале с двумя створками, где я разглядываю себя, свое лицо, которое, — кра-кра, — выбриваю немного нервозно, я вижу нескольких Годьонов, и они показывают мне язык, очень недовольные друг другом, — одни обвиняют других в непоследовательности, а другие — первых в трусости.