Возвращаюсь вниз, — умиротворенный, но с двумя порезами на щеке, смоченными одеколоном; я собираюсь пообедать, потом навестить мадам Сибило, кондитершу, немного галантерейщицу, немного молочницу, немного колбасницу, чей магазинчик когда-то содержала ее мать, а меня, когда я был ребенком, он приводил в восхищение своим разноцветьем и своими запахами. Мадам Сибило, крупная женщина с жирными волосами, скользит на своих «лыжах», очень подходящих для ее толстых варикозных ног, стянутых бандажами, просвечивающими сквозь черные чулки. У нее один глаз стеклянный, сделан он плохо, а потому смотрит на вас искоса. Так как места для тележек нет, она модернизировала свой магазин и предложила клиентам корзины металлического плетения, изменилась только упаковка товаров, за дверью с колокольчиком вы всегда найдете достаточное количество хлеба, сам же магазин стал информативным центром:
— Вы слышали, что они арестовали трех торговцев мясом на Белеглиз? — говорит мадам Сибило, обращаясь к мадам Варан, которая стоит передо мной в очереди в кассу. И вот я возвращаюсь с этой новостью и с различными продуктами, в частности шестью литрами стерилизованного молока, срок годности которого я долго изучал и который мадам Сибило, если б спросили у нее, предпочла бы не знать.
А пока, один-одинешенек, я жду в кухне. Ночь любви и долгое утро всегда идут рука об руку, и главная забота, по крайней мере у Клер, заключается в том, чтобы сделать из этого промедления не признание (что предполагает какое-то насилие над собой, а Клер этого не выносит), а молчаливое оповещение: это так, папа, и не будем об этом говорить. Новая мода: до сих пор она оставляет много вопросов. Но, помимо временного зятя, она никогда никого не приводила в дом; Клер никогда не была в такой ситуации, о чем я и размышлял, не столько досадуя, сколько забавляясь, ситуации, которая могла бы закончиться, если не оказалось бы под рукой пилюли, ребенком, рожденным от неизвестного отца, хотя всегда и присутствующего в доме.
Не будем, однако, торопиться и звонить в колокольчик: они идут, окно это подтверждает. Они идут тесно обнявшись. Впервые хромоногий идет без палок, на обеих ногах, поддерживаемый со стороны больной ноги, на которой он подпрыгивает и которую он волочит по гравию. Тут я вскакиваю, и на черепице, где мы записываем мелом, привязанным к нитке, поручения или телефонные звонки, пишу: «Я у кондитерши». Стираю. Скрипят одна за другой три ступеньки крыльца. Я пишу: «Звонила мадам Салуинэ». Призадумываюсь, я не люблю мадам Салуинэ, проведем еще раз тряпкой. Потом, снова подумав, я прихожу к выводу: меня ведь не обязали отчитываться, я просто могу сообщить о том, что теперь способно огорчить мою дочь. Снова берем мел. Звонила мадам Агнес… Когда я пишу последнюю букву, дверь отворяется и через нее проскальзывают странные местоимения второго лица:
— Видишь, ты можешь идти без меня, говорят тебе: через две недели ты побежишь, как лань.
И впрямь он движется без всякой помощи, этот наш высокий блондин, не непоколебимый, а скорее смущенный, чувствующий себя неловко, с затуманенным взглядом, как у всех самых свободных юнцов нашей вседозволяющей эпохи, когда они оказываются перед отцом свободной девушки, с которой они только что любились. Его творения не отнимают у меня моих, и поэтому я не сержусь ни на него, ни на Клер, которая тает от радости; она обнимает меня, вкладывая в этот жест всю свою настойчивость, потом поднимает голову и спрашивает:
— А кто это, мадам Агнес?
— Я сам собирался у тебя это спросить. Это не подруга твоя? Она просто сказала: «Говорит мадам Агнес. Я буду у вас через час», — и повесила трубку.
Если заинтересованное лицо понимает, что дело в нем, то он лицедей высшего класса. Он не проронил ни слова. Все в его повадке выражает безразличие и позволяет думать, что этот небольшой несчастный случай касается только меня и моей дочери, но никак не его. Клер долго раздумывала, засунув в рот палец, и наконец прошептала:
— Какая-то Агнес… нет, я не знаю. Может, она ошиблась номером?
Если речь шла об опыте, заключающемся в том, чтобы произнести имя возможной родственницы — матери, жены, сестры или там еще кого, — чтоб встревожить исчезнувшего, то, надо сказать, мадам Салуинэ дала осечку. Впрочем, и я тоже… Отметим, кроме того, молчание мадам Салуинэ, даже не намекнувшей на арест грабителей: она продолжает думать, что с добрыми намерениями не рыщут по лесам, и она не намерена подписать сейчас же прекращение судебного дела. Но «Л'Уэст репюбликэн», который падает ко мне в ящик, менее скромен. Под заголовком «Наконец-то они у нас в руках!» он публикует на одной полосе две фотографии: одна — хозяина, затерявшегося где-то в глуши нантского ресторанчика, который не мог не знать происхождения мяса или птицы, найденных в его холодильниках; другой снимок представлял фермера из Белеглиза, который вместе с сыновьями грабил соседей и, чтобы все запутать, — это уже верх наглости! — затесался среди жалобщиков. Если предыдущий тест не дал ничего, то статья, прочитанная Клер, составила другой, на этот раз весьма красноречивый. Воспользовавшись отсутствием друга, — он принимал душ (а между нами, мог ли он это делать, живя среди болот и колючих кустарников?), — Клер вырезала статью и прошептала, не глядя на меня:
— Как только нога пройдет и ему дадут свободу, ничто его здесь больше не удержит.
— А ты?! — воскликнул я, и в моем возгласе прозвучало утверждение, а не сомнение. Клер опустила голову, ее волосы разделились на два черных крыла, открыв низ затылка, единственное место на ее теле, которое, никогда не получая солнца, не загорало, а оставалось белым.
— Я не строю иллюзий… Знаешь, что он сказал мне сегодня утром, одеваясь? «Нас тянет друг к другу, и это естественно. Но тебе не надо ко мне привязываться».
XXI
Когда муниципальная комиссия школ отправляется туда с обычным визитом, я чувствую себя помолодевшим. Ничто не мешает мне ходить туда чаще, пусть даже одному, но я знаю по личному опыту, как болезненно реагирует на это директор школы, чье скромное жалованье менее компенсировано долгими каникулами, чем добросовестным отправлением своих обязанностей. Я не хочу действовать на нервы мосье Паллану. Я отношусь с недоверием к разного рода почетным званиям, и я знаю, что, выходя оттуда, я душой останусь там и буду считать на пальцах, сколько лет я в отставке, я буду перебирать в памяти все, что относится к моей эпохе, и все, что изменилось: книги, учебный материал, методика и особенно лица… Да, лица детей, раньше они все были как на ладони, начиная с младенчества и кончая удостоверением об окончании школы; а сегодня, за исключением Леонара и нескольких малышей — наших соседей, все такие же чужие, как круглоголовые ученики моего коллеги из Сен-Савена, в один из классов которого я случайно попал. На этот раз, однако, во мне заговорили рефлексы педагога, который ждет инспекторов. Я провел пальцем по радиатору, по оконным рамам. Прекрасно, пыли нет. Мои глаза устремились на красный столбик термометра. Прекрасно, температура почти градус в градус. Мы еще обратили внимание на крышу, где оказались сломанными две черепицы, на недостаточное количество умывальников, поговорили о канцелярских принадлежностях, о себестоимости столовой, о зарплате начальницы столовой, которая требует, чтобы ей платили за весь день. Вилоржей, бывший в качестве мэра главой комиссии, но считавшийся с моей компетенцией, дал мне волю, а мы с директором обращались друг к другу не фамильярничая, но вежливо, называя один другого «господин директор». Мы с ним решили ликвидировать черепичные писсуары, где баллон все время крутится в моче, и заменить их четырьмя кабинами, похожими на те, что предназначались для девочек.
— Тремя, наверно, — сказал Вилоржей. — Это будет зависеть от цены и дотации, которую мне предоставит санитарная служба.
И, резко сменив тему, он довольно почтительно обратился ко мне:
— Кстати, что касается вашего невиновного подопечного, то тут вы были правы.