Нет, я не пытался себе это объяснить. Но Клер, должно быть, слышала об этом и, зная больше моего, отмалчивалась. Временами она становилась какая-то странная, не только молчаливая, не только сдержанная, но отягощенная сама собой; и, пытаясь скрыть это, она вдруг начинала демонстративно осыпать его бурными ласками, как дети, которые совершили или потихоньку готовят какую-нибудь пакость. Хотя у меня и не было желания обкарнывать время, я начинал, однако, находить его довольно долгим.
И мы бродили, бродили. По меньшей мере — один день из двух. Чтобы подошвы горели. Чтобы очутиться вместе среди того, что у нас оставалось общим. Чтобы подвергнуть себя лечению солнцем.
Иногда мы брали в помощь себе лодку. Заграждения были разрушены, мы могли подняться очень высоко или спуститься очень низко, за Белеглиз, и обнаруживали частные владения, у которых есть решетки со стороны дороги или улицы, стены, живые изгороди, чтобы отгородиться от другого дома; но со стороны берега, где сама вода была границей, никаких загородок. На ширине тридцати — сорока метров, через нагромождение веток, на тщательно подстриженных лужайках, вдоль аллей, покрытых травой или обработанных хлоратом, можно видеть все: вот ребенок, ползающий на четвереньках, девочка, украдкой загорающая без лифчика, волосатый поденщик, пьющий красненькое, старик, подрезающий розовые кусты, дама на коленях перед мини-гротом, где мини-дева из гипса, подпоясанная чем-то голубым, из обеих рук одаряет ее милостями. И часто лодочник замедлял движение лодки, тихонько выгребая назад, и с небрежным любопытством останавливался перед заслоном из тростника, застывал перед влекущим зрелищем, забавой чужой жизни; и любопытство его было сродни любопытству перебежчика, перепутавшего роли, который смотрит на смутно проходящие перед его глазами народности, как обычно люди глядят на животных в зоопарке.
Брали мы то автомобиль, а то лодку, чтобы было удобнее ехать как можно дальше, втроем или вчетвером, — у Лео были каникулы, — посмотреть какие-нибудь малоисследованные участки леса или равнины.
Мне эти места были мало знакомы, но наш дикарь, должно быть, в прошлом году обошел всю округу вдоль и поперек, он лучше ориентировался, совершенно не колебался, когда на перекрестках сходилось несколько изъезженных дорог, с отпечатками гусениц трактора, со звездчатыми лепешками навоза; дороги то расходились, то сходились, проскальзывали между недоброжелательными живыми изгородями или между огородами с перекладинами, обтянутыми колючей проволокой, украшенной хлопьями шерсти, которые оставляли овцы.
— В лес поднимемся?
Это его любимая песня. Он находил эти поля и луга слишком открытыми, слишком зорко разглядываемыми большими глазами фермеров. Встревоженный, он бежал, ничего не видя, вдоль откосов, где бушевало белое цветение терновника, у которого цветы появляются раньше листа, бросался в глаза желтый цвет белокопытника, ложные одуванчики и лютичный чистяк — ненастоящие лютики, рождавшиеся из маленьких клубней, которыми так любят лакомиться фазаны, они не полыхали красным, как эти птицы, голубели цветы вероники и фиалки разных оттенков. На этом празднике года он предпочитал присутствовать, как, впрочем, и мы, в лесу; здесь он чувствовал себя как дома, под защитой стволов, чествуемый другими ранними цветами, появляющимися в лесах, когда начинают зеленеть деревья и кустарники, белеть подснежники, голубеть барвинок, пестреть анемоны на полянах.
Переполненный увиденным, он вознаграждал нас тогда за все. Скажу даже: собираясь нас покинуть, он как бы хотел что-то доказать нам. Мне кажется, я не лишен дара ориентировки, наблюдательности, хорошего знания флоры и фауны. Но за исключением одного пункта, а именно названий (особенно латинских, с которыми мой язык справляется с большим трудом, не умея маргаритку назвать leucanthenum vulgare или барсука — meles taxus), я был по сравнению с ним всего-навсего учеником. Мы присутствовали при настоящих представлениях. Как он подзывал к себе свою полуохотничью-полудворняжку с помощью неслышного свиста, — только он один умел это делать, — удивляло нас не больше, чем то, что он стал хозяином этой полудикарки. Но даже без собаки он был способен, понюхав воздух, определить присутствие на довольно значительном расстоянии рыжего или черного животного, даже определить, что речь идет не о самке кабана, с выводком, а об одиноком, залегшем в кустах кабане… и доказать это, подняв через некоторое время старого кабана, за которым он следил издалека. Глаз у нашего гостя был приметливый. Бросив взгляд на мохнатый клейкий комок, упавший на землю, он объявлял: отпрыск совы. Скорее всего — сипуха. Взгляд на помет животного, и о наших косулях, теперь разбредшихся, хрустящих нежными побегами, он мог сказать:
— Они больны.
Весельчак Лео умел его спровоцировать, крикнув «Слабо?» и показав пальцем на ствол дерева, довольно высокого и довольно гладкого. Если он отказывался иногда, то чаще ради славы (единственная, которую он ценил: мышечная), он снимал обувь и носки, поднимался по-обезьяньи до первого сука и съезжал оттуда. Его любимым занятием было подражание, — что-то вроде «Тьерри — Покоритель рощ», — которое, думается мне, не было случайным и появилось как следствие запрета на приманки. Для него не составляло труда вырезать одну из маленьких, даже самых простых свистулек, например, из косточки абрикоса, пустой и проткнутой с обеих сторон. Достаточно было его рта и одного или двух пальцев на подмогу, и мы, ошарашенные, слышали олений крик, тявканье лисицы, шуршанье крыльев бекаса, зазывный голос перепела, уханье совы, пронзительный крик сойки, хрюканье молодого кабана, крик коршуна или просто рев осла (подражание не из самых легких, если хотят добиться похожего крика, долгого «и», которое пронзает горло и за которым должно последовать короткое "а").
В эти минуты я был таким же ребенком, как и Лео, забывал, что наш гость никогда не будет иметь на что жить, ни ремесла, ни даже какой-то устойчивости, забывал, что из-за него у нас все время были осложнения, неприятности из-за его полулегального положения, и он мне настолько был по душе, настолько сильф для моей дриады, что я подумал, как и она: если б можно было только сохранить этого друга!
Но около десяти вечера позвонил телефон, — вечер св. Ирены (серьезная для меня дата: так звали мою мать). Я был один. После слишком долгой прогулки, пообедав на скорую руку, а меня оставив на растерзание комментаторов, обсуждающих план Картера и казнь Бхутто, дети… Я хочу сказать: моя дочь и ее друг, очень уставшие, отправились спать.
Итак, один, прижав ухо к трубке, перед зеркалом консоли, где в течение стольких лет я видел все того же Годьона, сменяющего самого себя, — маленького мальчика, молодого человека, верного супруга, вдовца и теперь старикашку… Я снова увидел его, удивленного, словно окаменевшего, слушающего корреспондента, который не смог дозвониться, — как сказал он, в течение всего вечера, — который извинялся за позднее время, но он хотел удостовериться, что найдет моего гостя дома завтра утром, и, не представляя никаких доказательств, удовлетворился тем, что сказал: мотивом этого было то, «о чем легко догадаться». Заключительный совет был произнесен сладким голосом:
— Никто не в курсе. Не предупреждайте никого. И чтобы не доставлять вам хлопот, скажем, что вы не предполагали, что вас предупредят.
Я ничего лучшего не придумал, как сказать: «Хорошо, хорошо», — автоматическое наречие, не очень утвердительное, и положил трубку правой рукой, а в зеркале левой, хотя на одной руке были часы, а на другой — нет.
По прошествии трех минут, когда каждый из двух Годьонов, перестав разглядывать, вопрошать другого, изображение озабоченного шестидесятилетнего господина покинуло зеркало… Нужно было? Не нужно было? Сначала я склонялся к утверждению. Я вышел на улицу под небо необычной черноты, где мигали безразличные звезды, которые считают окруженными планетами, где возможные жители, раздираемые проблемами, тоже усложняли себе жизнь, вместо того чтобы радоваться ей. Но пока я приближался к пристройке, два голоса пригвоздили меня к месту; это был не просто спор, а оживленный диалог, полушутливый, полуяростный. До моего слуха долетали неспокойные концы фраз: «Опыт вдвоем… Если человек один — конец всему!..» Потом это перешло в смутный шепот. Не очень гордясь собой, я сделал еще десять шагов на цыпочках и был вознагражден на этот раз вполне четкой, прекрасной тирадой: