Выбрать главу

Мадам Салуинэ, из вежливости введенная в курс дела, но чувствуя себя, вероятно, обойденной, звонила мне уже четыре раза, обращаясь с одним и тем же вопросом:

— Ну как, есть новости?

Никаких. И моя дочь, которую я не захотел вводить в заблуждение, знает так же хорошо, как и я, что мы не увидим его, не увидим никогда. Она знает также, что никто, ни она, ни я, ни даже те, кто читал его досье, неполное, выглядевшее странным, не возьмут на себя смелости утверждать, кем был наш гость. И еще меньше, кем он стал. Но я более или менее уверен, что он не уцепился за свое ставшее известным прошлое пятнадцатилетней давности, что он продолжает свою таинственную жизнь. И я совершенно не согласен с Рика, заверившим, что наш незнакомец — обманщик. Его приключение может пойти разными путями, но все понимают, что в нем есть что-то упрямое, вызывающее. Речь идет о несерийном существе, которое перефразировало известные слова Арокура: «Уехать — это умереть чуть-чуть», в то время как: «Остаться — это умереть совсем». Речь не идет о каком-то блуждающем безумце, который во времена общедоступного туризма, ограниченный оплаченным отпуском, отказался бы в остальное время года вернуться на работу, как какая-нибудь работница или канцелярщик, и бросился в продолжительное кочевничество. Расплатиться за зло, причиненное краю, другим злом — сегодня почти банальность, но два зла больше не противоречат одно другому. Я не совсем склонен также согласиться с тем, что мосье Мийе называет это «гражданским самоубийством». Отказ от зарегистрированного существования — своеобразная отставка, вызов обществу, пусть — в какой-то мере. Но существо дела, — не так ли? — скорее в выборе жизни безыскусственной, в чувстве гордости оттого, что ты другой, принадлежишь только самому себе и природе. Скажем точнее: Зеленому храму.

Но к чему мне задавать вопросы дальше? Будем деликатны к тому, что остается самого волнующего в человеке: его доле необъяснимости. Попытаемся не сожалеть, что мы не можем его «вылечить», не будем разочарованными «вкладчиками», как большинство родителей, друзей, влюбленных, учителей. Пусть он ищет, может он или не может, свой эдем, где царствует лишь гармония, у животных и у растений. Известно, что это тоже довольно жестоко. Но, конечно, менее жестоко, — и не более иллюзорно, — чем программы счастья, которые опустошают этот мир.

Мы вошли в буковую рощу, деревья, те, что открыты солнцу, залиты его лучами, — с южной стороны, а с северной — погружены в тень. Более высокие деревья, питающиеся своим собственным перегноем, своими разложившимися листьями, возрождающимися затем в огромном шатре свежей листвы, чья воздушная, плотная поверхность по размеру в пять раз больше почвы, на которой они растут, от одного этажа к другому, от одного просвечивающего экрана к иному, милостиво оставляют свет другому ряду растений: желтой крапиве, ароннику, соломоновой печати и ее брату ландышу. Его уже почти весь оборвали, и, чтобы отблагодарить лес, любители покутить усеяли все кругом жирной бумагой, пустыми пакетами, обложили фекалиями, с которых поднимаются голубые мухи.

— Мне бы хотелось, — шепчет Клер, появившаяся справа от меня.

— …отправиться на Болотище! — дополняет Лео, отступая к ней.

Ну что ж! Дальше будет чисто, это будет действительно лес для тех, кто умеет ходить, кто использует его только для бескорыстной дружбы, объединяющей человека, единственное стоячее животное, с деревом, которое тоже стоит, но не способно явиться с визитом, которое может только принимать нас, так как в нашем распоряжении — пространство, а в его — время. Вот так! У подножия самых старых дубов, с расчерченной корой, чей предок был желудем три сотни лет тому назад, кишмя кишат маленькие красные клопы, — живут они всего три месяца. Ветви обмениваются пестрыми дятлами, дроздами, совами; растущие внизу подлесники обмениваются хорьками, не дающими покоя лесным мышкам. Не будем останавливаться, чтобы обратить внимание, привлекаемое жужжанием, на старый пень, облюбованный ульем, — сонмища черных пчел своим свистящим полетом, когда они несут свой взяток, касаются наших ушей. Повсюду что-то растет в этом беспорядке, сотканном из секретных поручений, из тесных взаимоотношений, как в очевидной неподвижности замедленной съемки, что в два дня поднимает над землей гриб, развертывает веер папоротника. Всюду движение, даже в сдержанности, что отличает лишь иногда больших животных, но вот вдруг их настигает враг, и тогда они бегут, ломая все, что есть в лесу.

Клер, по просьбе Лео, дунула в специальный свисток, единственное, что забыл в пристройке тот, кто теперь блуждает под одним и тем же именем как для своих, так и для чужих: наш исчезнувший. Но его собака, приходившая сначала к нам, чтобы проверить своим чутким носом, куда исчез знакомый запах, не отвечает на наши призывы вот уже две недели. Умолчим о цели нашего визита. Ее, быть может, убил сторож. А в общем-то она не появится сегодня, как не появилась вчера. Проходим лужайки, где тянутся ряды приготовленных на дрова бревен, согласно обычаю уложенных в виде полумесяца. Проходим вязовую рощу, полностью умершую: от деревьев отделяется кора; потом невысокий кустарник и еще раз кустарник, потом чащу и еще раз чащу, потом ольховник, перемежающийся хилыми березками, которые предшествуют озерам. И вот наконец за тростниковыми зарослями, окруженными камышовой порослью, начинается Болотище.

Оно такое же, но и другое. Если природа копирует себя все время, она себя беспрестанно раздает и тем самым не повторяется. Всякий другой сезон заново одевает ее, обогащает новыми видами, чья очередь наступила, и расцвечивает ее новыми красками, а они, точно распределенные в протяженности, разбрасывают там и сям случайные зерна. К тому же болото неустойчиво по содержанию и по протяженности, и в этом смысле оно противопоставляется лесу, вечно недвижимому. Не имея в виду определенной цели, мы устроились в том месте, откуда, вот уже восемь месяцев назад, мы видели незнакомца, который возник нагишом на краю острова. Мы нацеливаем на это место наши бинокли, словно они могут приблизить прошлое… Ландшафт, его ложное миролюбие, его смутные подрагивания, приглушенный звон его глубин, его затхлость, его медленные испарения хорошо гармонируют с другой застойностью: нашими воспоминаниями. Подрагивает камыш. Кувшинки, жилище ля— гушек, сворачивают свои лепестки; их стебли, прикрепленные к цветку, преломляются на свету. Скопление танцующей мошкары местами стало таким густым, что превратилось в облако. Водяные курочки кудахчут, лысухи издают пронзительные крики, а в это время переплетаются меж собой эти влажные растения, которые никогда не страдают от жажды, и нам милы все эти шумы, хриплые и пронзительные; гавканье голавлей, ловящих мух, хлюпание волн о мягкие берега, — волны, тоже мягкие, разъединяются плывущей уткой, или ее взлетом, или внезапным ударом хвоста увесистой щуки, охотящейся близко к поверхности.

— Папа, ты видишь пень? — спрашивает Клер.

Нет, пень, который ему служил опорой, половодье сровняло с берегами острова, а потоки этой дождливой зимы переместили, вероятно, и, может быть, даже увлекли из Малой в Большую Верзу и, от течения к течению, уволокли в Луару, а там и до моря недалеко.

Ряд качающихся лютиков оказался на другом месте, так же, как и водяной орех, чтобы окружить, обвить неустойчивый плот из вязанок хвороста, на три четверти потопленный. Сама ряска, зеленый плотный ковер прошлого года, разъехалась. Порыв ветра погнал, собирая к северу, лютики, расчистил воду, и стал виден затопленный брод, ряд кругляшей, застрявших в тине, некоторых не хватает, а другие отъехали в сторону. Если б мы даже и захотели пуститься в дорогу по прямой, мы не смогли бы больше… Бульк! Карп выпрыгнул из воды и погрузился туда опять. С пустым клювом налетает зимородок, таща голубую травинку. Клер опускает бинокль, обнимает за шею Лео и, поколебавшись, другой рукой обнимает меня.

— Кто скажет, что все это нам не приснилось, — шепчет она.