– Позвольте мне объяснить господину барону, отчего я так заинтересовалась этим предметом, – нетерпеливо вмешалась в разговор молодая дама. – Не хотелось бы утомлять подробностями истории нашего семейства, поэтому скажу кратко: в жизнь моего покойного отца, которого я любила бесконечно, вторгся один человек или – как ни странно это звучит – некий призрак, возымевший такое влияние на ум моего батюшки, что он, бывало, месяцами не мог думать ни о чем и ни о ком другом. Я тогда была еще очень юной и, может, слишком экзальтированной, чтобы понять внутреннюю жизнь моего отца (матушки уже давно не было в живых). Но теперь впечатления тех дней вдруг ожили во мне и предстали в ином свете, меня не оставляет мучительно тревожное желание добраться до сути вещей, которые давно следовало бы осмыслить… Вы наверняка подумаете, что перед вами эксцентричная особа, но я должна сказать, что готова хоть сегодня свести счеты с жизнью. Наверное, самый пресыщенный сибарит еще не подходил к последней черте так близко…
Она вдруг совершенно смешалась, и, лишь заметив, насколько серьезно обдумывает Пфайль то, что услышал, и вникает в ее состояние, она собралась и продолжила рассказ:
– Вы можете спросить, какая тут связь с портретом или «призраком»? На сей счет не могу сказать ничего определенного. Знаю одно: мой отец часто говорил, когда я задавала ему свои детские вопросы о религии или всемилостивом Боге… говорил, что скоро настанет время, когда человечество утратит последние устои и вихрь истомленного духа сметет все, что было создано человеческими руками.
Уцелеют лишь те – я в точности помню его слова, – кто сумеет узреть в себе медно-зеленый лик предтечи, прачеловека, которого не коснется тление. И всякий раз, когда я, сгорая от любопытства, осаждала его вопросами, как выглядит тот, о ком он говорил, кто это: живой человек, или призрак, или сам Бог, и как я смогу его узнать, если, к примеру, встречу по дороге в школу, он всякий раз отвечал: успокойся, дитя мое, и не ломай себе голову. Это не призрак, и, если он даже когда-нибудь явится тебе в качестве такового, не бойся его – он единственный человек на земле, не ставший призраком. У него на лбу – черная повязка, под нею – сокрытый знак вечной жизни, ведь на том, кто носит знак жизни открыто, а не в сокровенной глубине, лежит каинова печать, и в каких бы сияющих одеждах он ни явился, знай: это призрак и добыча призраков. Что же касается твоего вопроса о Боге, тут я ничего не могу сказать, да ты все равно не поймешь. А встретить ты его можешь повсюду, особенно когда меньше всего ожидаешь. Только до этого нужно еще дозреть. Даже святой Губерт, повстречав на охоте оленя и уже изготовив к бою свой арбалет…
Много лет спустя, – немного помолчав продолжила юфрау ван Дрейсен, – когда началась эта страшная война и христианство покрыло себя таким позором…
– Не христианство, простите, а христианский мир! Это далеко не одно и то же, – с улыбкой перебил ее барон.
– Разумеется. Это я и имела в виду. Я еще подумала, что отец обладал пророческим даром и предвидел кровавую бойню…
– Он наверняка имел в виду не войну, – спокойно заметил Сефарди. – Внешние события, будь то даже столь ужасная война, есть некий шумовой эффект вроде безобидного грома для всех тех, кто не видел молнии и кого она не ошарашила ударом хотя бы в двух шагах от собственных ног. Это даже как-то утешает: «Меня, слава Богу, обошло стороной». Война разделила человечество на две части: одни заглянули в преисподнюю и всю жизнь молча носят кошмар в своей груди, для других его чернота лишь обозначена типографской краской, к последним отношусь и я. Я достаточно покопался в себе и с ужасом обнаружил то, о чем имею смелость прямо сказать: страдания миллионов не оставили на мне ни малейшей царапины. К чему кривить душой? Если кто-то может утверждать обратное и говорить от чистого сердца, я готов почтительно снять перед ним шляпу, но поверить не могу. Мне просто невозможно представить себе, что я в тысячу раз порочнее ему подобных… Однако извините, сударыня, я перебил вас.
«Удивительная прямота. Этак вот, без оглядки на чужое мнение, выворачивать наизнанку душу», – подумал барон Пфайль, и с явной симпатией скользнул взглядом по смуглому и гордому лицу ученого собеседника.
– В общем, я думала, что отец имел в виду войну, – возобновила свой рассказ молодая дама, – но мало-помалу стала ощущать то, что теперь чувствует всякий, если он не дубовый чурбан: из глубин земли исходит какая-то парализующая духота – но не смерть, – и эту духоту, эту невозможность ни жить, ни умереть, мне кажется, и подразумевал мой отец, говоря об утрате последних устоев.
Когда же я рассказала доктору о зеленом лике прачеловека, как выражался мой отец, и спросила у него как специалиста в этой области разъяснений на сей счет, допытываясь, есть ли тут доля истины или же все дело в болезненном воображении отца, он вспомнил, что слышал от вас, барон, об одном портрете…
– …Которого, к сожалению, не существует, – продолжил за нее Пфайль. – Я рассказывал доктору об этом портрете, все верно. Более того, еще по дороге сюда я был твердо убежден в том, что несколько лет назад видел портрет, как мне кажется, в Лейдене. Это я готов утверждать.
Теперь же могу утверждать только одно: я не видел его никогда в жизни, ни в Лейдене, ни где-то еще. Сегодня я говорил о нем со своим другом, и портрет, заключенный в раму и висящий на стене музея, отчетливо рисовался в моей памяти. Потом, поспешая на вокзал, чтобы ехать домой, я вдруг осознал, что рама оправляла портрет лишь в моем воображении, была неким иллюзорным аксессуаром. Я тут же решил повернуть к Хееренхрахту и повидаться с доктором, дабы уяснить для себя, действительно ли тогда, несколько лет назад, я рассказывал ему о портрете или же и тут со мной сыграла шутку собственная фантазия. Для меня остается неразрешимой загадкой, как этот портрет мог запасть мне в голову. Было время, когда он буквально преследовал меня даже во сне. Уж не приснилось ли мне, будто я смотрю на него в зале лейденского музея, а затем воспоминания об этом сне стали мниться реальным событием?
А теперь я и вовсе сбит с толку: когда вы, сударыня, рассказывали о своем отце, мне опять представился этот лик, но на сей раз с поразительной, осязаемой ясностью, он был живым, подвижным, он шевелил губами, будто хотел что-то сказать, это был уже не мертвый образ на холсте…
Он внезапно умолк и, казалось, вслушиваясь в самого себя, ловил внутренним слухом то, что шептал ему портрет.
Сефарди и дама смущенно молчали.
С набережной донеслись звучные переливы большой шарманки, какие обыкновенно по вечерам возят по амстердамским улицам на тележках, влекомых медлительными пони.
– Могу лишь предположить, – возобновил беседу Сефарди, – что в вашем случае есть основания говорить о так называемом гипноидном, промежуточном между сном и явью, состоянии. Вероятно, то, что вы когда-то пережили во сне, потом без участия сознания вкралось под видом портрета в дневную жизнь и, так сказать, срослось с явью… Ничего страшного, не надо усматривать здесь какое-то отклонение от нормы, – успокоил он, заметив, что Пфайль выставил вперед ладони, будто хотел от чего-то защититься. – Подобные вещи случаются гораздо чаще, чем принято думать. Если бы докопаться до их истока… Тогда, я убежден, с наших глаз пала бы завеса и мы вступили бы в поток второй жизни, которую в теперешней ситуации можем вести только в глубоком сне, не осознавая этого, поскольку она протекает за пределами нашего физического существования и забывается на мостике, перекинутом между ночью и днем… То, что христианские мистики пишут о «втором рождении» или «духовном обновлении», без чего невозможно узреть «Царствие Небесное», представляется мне ни чем иным, как пробуждением спящего мертвым сном «я», пробуждением в мире, не зависимом от внешних чувств, одним словом – в «раю»…