— Ну, чего гут смотреть, холодно… мины как мины, — сказал он и повернулся, чтобы уйти, но боцман с той же подозрительной словоохотливостью и прежним тоном стороннего наблюдателя сообщил:
— Второй гудит. Наверное, тоже мины спускает… А глядите, товарищ лейтенант, как от нас хорошо фарватер видно…
И опять Решетников понял, что уходить ему никак нельзя: отсюда действительно фарватер был виден лучше, чем с базы, и можно было проследить, на каком его участке опустятся парашюты, а утром доложить об этом Владыкину, чтобы облегчить траление после ночного визита…
Стиснув зубы, он встал рядом с Хазовым, ища в небе отблеск парашюта, попавшего в луч прожектора, но все в нем восставало и кипело при мысли, что новый урок, как всегда, правилен. Единственное, что он мог сделать сам, это крикнуть на мостик Артюшину, чтобы тот снял с компаса колпак и пеленговал опускающиеся в воду парашюты. Боцман, продолжая не замечать его состояния, молча стоял возле. Потом повернулся к акустику, скучавшему у пулемета, и негромко сказал ему:
— Реглан командиру принеси.
— Отставить, мне тепло! — резко перебил Решетников, и ему показалось, что боцман в темноте улыбнулся и покачал головой совсем так, как делал только что в приснившемся кошмаре. Кошмар будто продолжался наяву. Решетников вдруг поймал себя на том, что он готов скомандовать огонь, совершенно бесполезный для гудящего высоко во тьме самолета, — скомандовать только для того, чтобы показать, что командир здесь он, а не боцман. Ночь была очень холодная, и его здорово прохватывало в кителе, но он упрямо оставался на палубе, пока самолеты не ушли.
Сообщив в штаб замеченные пеленга и вернувшись в каюту, он лег в койку, натянул на себя реглан и, согревшись, попытался спокойно обдумать, что же, собственно говоря, получается у него с Хазовым и как выйти из этого положения, становящегося невыносимым.
А получалось черт знает что.
Просить о переводе Хазова на другой катер было бы несправедливо по отношению к нему и, кроме того, просто вредно для катера и его экипажа: другого такого знающего и опытного боцмана не найти. Говорить о своем переводе на другой катер — значило углубиться в психологические дебри ночных кошмаров и, вероятно, вызвать во Владыкине недоумение и насмешку. Сказать же ему честно и откровенно, что с командованием катером что-то не получается и что поэтому он просит вернуть его на большие корабли, означало прямую капитуляцию. Кроме того, такая просьба перед самым окончанием ремонта (а стало быть, перед началом походов и боевых действий) могла вызвать подозрение, при одной мысли о котором Решетников вспыхнул.
Оставался один выход — необычайный, но совершенно справедливый: надо было просить Владыкина присвоить Хазову лейтенантское звание и назначить его командиром "СК 0944", который он знает вдоль и поперек и где каждого человека экипажа изучил, как самого себя. Ведь бывали же на флоте случаи, когда младшие командиры без всякой волокиты и даже без экзамена получали лейтенантское звание прямо в бою или сразу после боя?..
Мысль эта понравилась, и он долго обдумывал, как убедить Владыкина передать "СК 0944" человеку, который действительно сможет заменить на нем старшего лейтенанта Парамонова, а его, Решетникова, перевести на другой катер. Это показалось ему настолько логичным и убедительным, что, повеселев, он заснул, решив сегодня же поговорить об этом с Владыкиным, когда пойдет к нему докладывать о ночных наблюдениях за парашютами.
Он так и сделал и, покончив с докладом, объяснил, что наблюдать за минами догадался, собственно, не он, а боцман Хазов и что Хазов — совершенно готовый офицер и поэтому с ним очень трудно, так как ему уже тесно в боцманском деле, и его вполне можно продвигать выше. Так он подошел к теме своих взаимоотношений с Хазовым, и тогда полились уже откровенные жалобы.
Владыкин слушал его внимательно и сочувственно, даже понимающе улыбался, когда Решетников для убедительности привел два-три случая, особо задевавших его самолюбие.
— Мне в свое время такой дядька тоже жизнь отравлял, — сказал он, протягивая Решетникову портсигар, что на условном коде дивизиона означало переход с официального разговора на дружеский. — Только не боцман, а главный старшина рулевой Родин. Я думал, что я уже штурман и пуп земли, а он меня учил… Боже мой, как учил! И теперь вспомнишь, краснеешь… И тоже, старый черт, все обиняком, вежливенько, ни к чему не придерешься… А этот ваш как на людях себя держит? — перебил он себя. — Тоже учит?
— Нет, — признался Решетников и вдруг неожиданно для себя чихнул. Справившись с платком, он гордо добавил: — Ну, тогда я бы сразу его оборвал…
— Вот и молодец, — похвалил Владыкин, и Решетников скромно опустил глаза.
— Так я же понимаю, товарищ капитан третьего ранга…
— Да не вы молодец, — сердито усмехнулся Владыкин. — Вы, извините, просто мальчишка, и притом бестолковый и неблагодарный. Вам на такого боцмана молиться надо, а вы… Подумаешь, самолюбие заело!.. Самолюбие, по-моему, не в том, чтоб обижаться, когда тебя учат, как что сделать, а в том, чтоб поскорее научиться так самому все это делать, чтобы тебя никто не смел носом ткнуть… И чем это, позвольте вас спросить, вам в себе любоваться? Самомнением своим, что ли? Или самонадеянностью?.. Флот, милый мой, на том и стоит, что офицер у всех учится — и у начальников и у подчиненных. К старым морякам и адмиралы прислушиваются. Самонадеянности море, ох, как не любит!
— Да я учиться и не отказываюсь, товарищ капитан третьего ранга, сказал Решетников, удивленный резкостью, с которой Владыкин его отчитал. — И самонадеянности во мне никакой нет, наоборот…
Но тут он снова чихнул, что на этот раз оказалось вполне кстати: по крайней мере, он имел время сообразить, что говорить сейчас о потере им всякой надежды стать когда-либо настоящим командиром, пожалуй, не очень-то выгодно, — и повернул фразу на ходу:
— Наоборот, я очень ему благодарен за поддержку… Только боюсь, он так меня к помочам приучит, что я потом и шагу без него не сделаю.
— Ну и грош вам цена, — спокойно сказал Владыкин. — По-моему, если у человека есть характер, он в лепешку расшибется, чтобы такую опеку поскорее с себя скинуть.
Решетников обрадовался, что разговор подходит именно к тому, что ему нужно, но Владыкин продолжал:
— Я, например, своего Родина чем с себя скинул? Как бы это сказать… стрельбой по площадям… Вот увижу, он стоит и, скажем, на механический лот смотрит, а у меня внутри уже все томится. Понимаю, что он, старый черт, у него в самых кишках что-то приметил и сейчас меня носом ткнет. Ну, с отчаяния возьмешь и прикажешь: "Товарищ главный старшина, надо лот разобрать, тросик смазать и барабан покрасить. Смотрите, в каком он виде!.." Так сказать, вроде стрельбы по площади: куда-нибудь да попадешь… И точно, он, оказывается, и собирался предложить именно тросик промазать, да уж поздно: инициатива-то за мной осталась, за штурманом!.. Вот так и привык к решительности. И подмечать все научился. Ходишь и думаешь: неужто он раньше меня что-нибудь заметит?.. Да чего вы все время чихаете? — вдруг посмотрел он на лейтенанта. — Ночью, что ли, простыли, небось голым выскочили?
— Да нет, — сказал Решетников, закрыв лицо платком: признаваться в своем упрямстве с регланом, пожалуй, не стоило.
— Хватите на ночь сто грамм, да побольше, и горчицы в носки насыпьте, пройдет, — посоветовал Владыкин, на все имевший ответ. — Так вот… Будьте вы смелее, инициативнее. Над пустяками не раздумывайте, быстрее решайте. В мелочах ошибаться не бойтесь, убыток небольшой, а мелочи вас приучат и в крупных делах смелее решать… Да он вас и поправит, Хазов-то, поправит тактично, осторожно, в этом я вам ручаюсь. Оно и лучше, чтоб он вас поправлял, а не подсказывал. Понятно? А обижаться на него нечего: он для вас все то делает, что хороший коммунист должен делать для комсомольца и опытный моряк для такого… ну, скажем, молодого моряка, как вы. Чего ж вам еще надо?