Мы не могли объяснить Ван-Киркену, что минуло больше трехсот лет с той ночи, как его оглушило мачтой. Он слушал, а желтоватые белки его глаз недоверчиво поблескивали. Губы, под жесткими усами, кривились злобно. Иногда он хватался за костяную рукоять ножа.
— Вы нам не верите, — вскрикнул я, теряя терпение. — Так где же вы, наконец?
— Я не мертвец, гнивший триста лет… Я милостью неба живой человек… Я знаю, где я, — меня украли гипербореи… Вы гипербореи, — пробормотал Ван-Киркен, и, пригнув голову, как заяц, кинулся в пшеницу.
— Он убежал от нас, капитан.
— Он вернется. Но он никогда не поймет нас… Идем в каюты.
Трубы органа гудят. Льется металлический ливень, раздувается, гремит, рушится торжественным шествием. Никогда еще капитан Андрэ не играл так прекрасно.
Его сивые волосы откинуты со лба, точно от дыхания грозы.
— Капитан, там у Золотого Пика лежит замерзшая девушка, — говорю я, кладя руку ему на плечо.
Он медленно обернулся.
— Я знаю, что там лежит девушка. Так что же?
— Вы должны разбудить ее, как разбудили матроса…
— Это потом… Мне пора к ним… Скоро товарищи будут со мною.
— Капитан, я не понимаю вас, но прошу — разбудите ее…
Худое лицо капитана светится.
— Сегодня мой праздник. Я победил. Так же, как матрос, и они скоро будут со мной.
— Капитан, разбудите девушку.
— Вы о ней… Подождем… Другое дело ждет меня…
— Нет, я требую! Если ваши опыты, весь этот анабиоз, в котором я ничего не понимаю, дали вам способ оживлять замерзших, — вы должны, вы не смеете отказать мне… Это жестоко… Это жестоко, бесчеловечно.
— Что с вами?
Мы оба замолчали. Потом я тихо сказал:
— Умоляю вас, капитан, разбудите ее.
Морщина-звезда, веселая усмешка замигала на щеке капитана. Он живо пожал мне руку:
— Хорошо, не будем ссориться… Я попробую разбудить и ее.
Андрэ вымерил шпагатом ледяную глыбу, где лежала спящая:
— Это весит больше тонны… Попробуем… Рубите! — и размахнулся и вонзил кирку в лед.
Осколки брызнули, как голубые искры. Я ударил за ним. Зазияли трещины, лед звенел, лопался, с грохотом осыпался острыми глыбами…
Мы врубились в голубоватый коридор. Лед визжал под пилами.
И не помню, на пятый или на шестой день, на осколках льда выросла целая мастерская: мы построили походный шалаш, перенесли с корабля динамо-машину, провода, блоки…
Стальной канат задрожал, натянулся на вороте и квадратный кусок, где лежала замерзшая, стронулся с места.
И когда на блоках «Саркофаг Спящей», как мы прозвали его, двинулся по снегам, ослепительно сияя, как гигантский хрусталь, — над нами зашумели крылья. Пролетал тот Безмолвный, которого я застал тогда на скале. Я назвал его Мыслителем…
Саркофаг, покачавшись в воздухе на ржавых крючьях подъемного крана, плавно опустился на палубу…
Гулко стреляли, тараторили перебоями электрические моторы. На палубе стоял туман. Из железной двери лаборатории лились потоки темной воды: там оттаивал лед.
«Саркофаг Спящей» уже вторую неделю на корабле и вторую неделю Андрэ не отпирает дверей…
Он сказал, что справится один. Он просил меня найти Ван-Киркена и начать с ним жатву: желтая пшеница на палубе уже созревала. Обливаясь потом, я косил днем и ночью. Колосья с тихим, послушным шумом ложились влево от меня.
Это были те дни, когда в глазах моих, не отходя, стояло ледяное видение: спящая на мраморных ступенях…
Как часто я бросал косу и ходил слушать к железным дверям. Там я проводил и мои долгие ночи. Андрэ не покидал лаборатории.
В узкую щель, у дверей скобки, светился тусклый свет. Я смотрел часами из моей засады: трубы резервуаров, электрические лампочки, которые вращались, как багровые солнца, все смутно колебалось в щели. Туман рассекала иногда быстрая тень Андрэ.
Мое сердце стучало. В те дни я думал, что мое сердце разорвется:
— Проснись, девушка, проснись, — бормотал я.
Дверь открывалась и Андрэ в дымящем халате торопливо, всей грудью глотал воздух.
— Там жарко… Я знаю, что вы стучите, но не могу вас пустить: герметическая камера рассчитана на одного. Принесите мне воды, хлеба: я проголодался. Этот случай труднее. Она спит, может быть, тысячи лет… Ждите… Ступайте за хлебом.
Я ставил хлеб к железным дверям, принимался за косу.
И в пшенице, на палубе, наткнулся я на голландца. Он спал на войлоке, свернувшись в клубок, обросший черными волосами, оборванный…