Холод стягивает лицо тонкой сталью, — мучительно-стальной маской. Но каждое утро я прорубаюсь наверх. Шхуна увешана льдами, точно громадными сталактитами.
Мы ходим за водой. Кохинхинка забирается ко мне на живот и крупно трясется.
Вода в баках замерзла. Кусок льда на двоих — наша порция…
Кругом белые пики ледяных скал.
Шхуна лежит теперь высоко на белой вершине, а кругом белый ландшафт как будто мертвой планеты. Мы закованы льдами и на пловучей ледяной горе разрушается «Св. Маврикий».
Помню ночь, когда кто-то еще завозился у меня на груди… Мои пальцы нащупали холодный голый хвост. Крыса пришла… Мы раньше ошпаривали их кипятком… Крыса… Мы сползлись друг к другу в угасшем трюме, сбились в тесный клубок… Так замерзают люди и звери.
И, засыпая, я слышал, как все тише колотятся две живые, горячие капли на моем сердце.
И, засыпая, я слышал, как будто механик или капитан Петерсен глухо застучал в стену и просил пустить отогреться, но я уже не мог встать и открыть.
— Войди, — прошептал я, — войди сам…
И это было последнее. Это входила — смерть…
Металлический молоточек постукивает по лбу. Если я не разожму глаз, толпы белых докторов просверлят мне тонкими сверлами мозг. Мои одряблевшие мускулы затряслись, я разжал присохшие губы.
— Я жив, жив — постойте…
Нет ни белых докторов, ни операционного стола… Светлое, желтоватое солнце бродит по железным измятым стенкам трюма. Льды в проломе поголубели, тают…
Оттепель. Это вода каплями долбила мне темя.
С долгим стоном я выполз на палубу: шхуна высится, как черный катафалк.
Кругом бело и тихо сверкают ровные снега. Это неоглядимое белое плато. Только вдали, под синим небом, голубеют и сквозят аркады и галереи льдов.
К ногам упала на снег моя короткая тень. Я четко вижу очертание моей головы, волосы, отметенные вбок, тень бороды, клокочущей по ветру…
На четвереньках, храпя, я полз по хрустящему снегу к глетчерам, чтобы только уйти от моего железного гроба, от черного разбитого катафалка «Св. Маврикия».
Льды в покатой ряби, похожей на остывшее оперенье, сквозные ворота в синее небо.
И туда просунул я голову.
Я увидал под собой, внизу, зияющую темную пропасть.
Прости меня, Господи, за то мгновенье неверное и бессильное, но я искал смерти, забывшей меня, и оттолкнулся ото льда, вытянул в пропасть руки и…
Косое серое облако метнулось у лица… свист падения, гулкая мгла… Что-то швырнуло меня вверх, вниз, на что-то мягкое я упал.
И открыл глаза.
Я сижу, прислонясь к теплой, мшистой скале.
На отлогом зеленеющей берегу, за тихой рекой, торжественно высится лес, там пылают каскады чудовищных красных лиан. А у берега, высокой стеной, стоят, как темные пики, камыши. Я сижу на пригорке, в траве. Падая, я прижал синий колокольчик, который больше моего кулака. И вижу, как выгибается теперь на ладони его серебристый стебель, точно живой.
— Так вот она, смерть.
Я улыбнулся, закрыл глаза. Это сон мой во льдах — синий колокольчик, поляна, тишина, солнце. Я умер и за что-то попал в рай… Но рай — это вечность… Неужели вечно я так и буду сидеть у нагретого камня?
Я пошевелился, — оказывается, в раю это можно.
Тогда двумя руками я переложил мою иссохшую, как у факира, ногу в рваной кожаной штанине, сполз на спине к реке, припал к воде лицом. Текла во мне холодная струя, наполняя и раздувая желудок, как гуттаперчевый мешок…
У самой воды были заросли странных плодов, мясисто-красных, в буграх, прозрачно-золотистых, точно залитых желтым вином, с тенью зерен в глубине. Может быть — плоды с древа познания добра и зла. Но все равно, я хотел есть, я рванул, сжал в руках сук, меня обрызгало теплым соком, точно кровью…
Тут шерстяная фуфайка зацепилась и с груди выпала кохинхинка.
А я забыл о ней. Она упала на бок, подогнув морщинистые лапки… Глаз затянут серой пленкой. Ветер легко дует в измятых перьях на груди. Я подхватил ее, потряс.
— Воскресни! — кричал я. — Мы в раю! Дура, воскресни!
— У-у-у, — отдавался во мшистых скалах мой крик.
Из кармана я еще вытащил поржавелый парабеллум и крысу. Брезгливо держал я ее двумя пальцами за кончик бурого хвоста.
Облезлый серый бок был противен, как шелуда у собак: не я ли сам когда-нибудь там, на грешной земле, ошпарил ее, хватив на кубрике крутым кипятком? Дохлая крыса крутилась в воздухе.
Я побежал вдоль берега, ныряя в гигантский щавель. Он был такой же, как на земле, — кисловатый на вкус, — но его чуть поблекшие листья свисали, как большие уши странных зеленых зверей.