И потому не шло больше время, не разгорался вечер. Неуверенность — минута или час? — и бесконечный дождь, и отчаянная жара. Донья Флора по собственной инициативе отправила телеграмму брату, инженеру Тулио Поланко, спрашивая, не заходила ли Майари к нему, ибо о дочери нет никаких сведений с тех пор, как она без разрешения уехала в столицу. Донья Флора послала телеграмму и ее приятельнице, соученице по колледжу, с которой дочь переписывалась, но не сообщила ей, что Майари пустилась в путь без спроса. Главное — не опорочить дочь. И так комендант позволил себе обозвать ее со всей бестактностью неотесанного индейца «подстрекательницей». Тем лучше!.. Пусть подстрекательница… анархистка… что угодно… только бы не умерла!
— У Косме зудит глаз, пойду поищу кошку. Мазнуть бы кошачьим хвостом ему по векам, а то, может, сглазил кто.
Когда жена вышла, старик произнес:
— Ну вот, теперь мы одни, и я хочу вам сказать…Он понизил голос. — Я думаю, она отправилась в столицу или еще куда-нибудь похлопотать, чтобы не отбирали землю у крестьян. Жена моя рассказывала, что ходят слухи, будто Майари была очень недовольна действиями гринго и вашими. Вот видите, кума, как оборачивается дело. Сначала считали самоубийство причиной ее исчезновения, после того как она обманулась в своих надеждах относительно ваших намерений, после того как разочаровалась в своих близких, увидев, что мать и жених выступают рука об руку против бедняков. И нам в голову не приходила другая причина — этот ее план: поднять против вас землевладельцев при поддержке муниципалитетов. Как вам кажется?
— Лишь бы она была жива, дон Косме, я со всем смирюсь. — А доном Косме она его называла потому, что подобные суждения о ее поступках не слишком приличествует делать куму.
Донья Паблита принесла кота, и отставной учитель позволил мазнуть себя хвостом по глазам.
— Тирания домашнего врачевания, кума…
— Святым Харлампием молю, сплюнь!.. — сказала донья Паблита. — Святым Харлампием молю, сплюнь от дурного глаза, сплюнь от дурного глаза!..
Джо принес с парохода пакет с холодным мясом, чтобы украсить обед — жидкий рыбный суп с ломтиками поджаренного в масле хлеба и картофель, испеченный в кухне супругов Асейтуно, — а также бутылку красного вина, и бутылку белого вина, и бутылку кубинского рома, и бутылку виски, и бутылку коньяку, и бутылку настойки, и бутылку шампанского, и вместе со всем этим еле дотащил самого себя, пьяного вдребезги; еще немного, и дело кончилось бы катастрофой. Он чуть не свалился на дона Косме.
— Боже милостивый! — простонала донья Паблита и тотчас зашептала молитву, а донья Флора с трудом поддержала эту гору мяса и бутылок: гора в сумраке дна морского — в тусклом свете настольной лампы — вращала карими стеклянными глазами.
Самое плохое, что он забыл испанский язык. Бормотал только по-английски. И никто ничего не понимал. Дон Косме с тех времен, когда учительствовал и сдавал конкурсные экзамены по английскому языку на занятие должности в Национальном институте, запомнил только «forget, forgot, forgotten»[45], и произносил эти слова, от которых Джо зарыдал, как ребенок, схватил руки доньи Флоры, и, покрыв их поцелуями, обнял ее, сжал ей голову своими огромными пальцами, и пробормотал прерывающимся голосом, качая головой: «Нет!.. Нет!.. Нет!..»
— Что ты ему сказал?.. — упрекнула донья Паблита мужа. — Ты ему сказал что-то такое, от чего он с ума сходит…
— Почем я знаю, жена…
— Как же ты мог сказать?
— Вспомнились мне звуки: «форгет, форгот, форготен»…
Мейкер Томпсон, снова услышав эти слова, трахнул себя кулаком по скуле и собирался нанести еще удар, посильнее, но донья Флора вовремя подставила подушку. В ней и утонул его дрожащий, белый, жаркий кулак. Нет!.. Нет!.. Нет!..
— Да замолчите вы, кум! — повысила голос донья Флора, нежно гладя влажную от пота голову Джо, чтобы он утихомирился.
Огонек настольной лампы погружался куда-то все глубже, а с ним погружались в полумрак и люди. Янки вцепился зубами в коробку папирос, пытаясь открыть ее, и открыл. Не поднимая второй руки, выхватил зубами папиросу и отбросил коробку. Дон Косме приблизился к нему, молча и услужливо, с зажженной спичкой. Все закурили. Вдали слышалось завывание норда, который входил в силу там, за бухтой. Больше дождя, чем ветра. Потоки холодного дождя. Жару как рукой сняло.
— Виски? — спросила донья Флора. — О, yes!
Донья Паблита принесла штопор, и все выпили как добрые христиане, сказал дон Косме, кроме гостя, который выпил как янки.
Дон Косме так и не смог восстановить в памяти значение слов «форгет, форгот, форготен», вспомнившихся ему в недобрый час. Но ругательством они быть не могли. Их спрашивали на экзаменах. Однако гринго — точь-в-точь антихрист, очень подходило ему прозвище Зеленый Папа, — остервенев в дикой оргии (бокс — это оргия англосаксов), сжимал и разжимал кулак, огромный, как шестнадцатиунцевая перчатка, повторяя без передышки:
— Shut up!.. Shut up!..[46]
Он разбил об пол бутылку виски и ушел, невзирая на ураган, не закрыв за собой дверь.
Кто хотел выкорчевать море?
Ветер и вода били в глаза, и он нагнул голову, чтобы не слепили ружья, заряженные солью, — выстрелы солью прямо в лицо. Но не только он один брел на ощупь, спрашивая, кто выкорчевал море, содрогавшееся от самых глубоких корней своих до бескрайней волнистой кроны. Маяки, как слепые, напрасно вытягивали темные шеи, стараясь воткнуть свой луч в залитый пеной берег.
Все плясало вместе с ним, помимо него и вокруг него: там-там-там, все кружилось в танце….
Он ударил ногой по песку, и щиколотку пронзила боль, словно от острых кандалов. Рванувшись вперед, спасаясь от оков, он бросился бежать куда глаза глядят, между раскатистым эхом прибоя и грязной, смрадно-сладкой дымкой болот. Но вот янки качнулся, колени его подогнулись в борьбе с кустами коки, не пропускавшими его. Он бросился на них, бросился на острия бычьих рогов, чтобы этот бык, потрясающий рогами-гребнями и гроздьями яичек, сам не напал на него. Сразившись с кустарником коки, прорвавшись сквозь храп вросшего в землю быка, он встретил коней из пены — одних оседлал, другие мчались над ним. Там-там-там. Все кружилось- в танце.
Что влекло его?.. Куда он несся, куда мчались над ним кони? Дивная скачка; тело распростерто на земле, а через него летят, скачут кони.
Он вернулся к побережью не вплавь, не на волне, а в ветре, лежа в ветре, который швырнул его на скалистый берег.
Он ощупывал землю, словно узнавал место, и звенящим голосом подноса, уставленного рюмками, сказал, тыча пальцем в разгулявшееся море:
— Я соскользнул в эту скорлупку!.. Неизвестно, шел ли он по верному пути или нет. Он не видел и не слышал, куда идет. Стал ее звать. Кто остановит ее своенравный бег, если не он?
— Майари-и-и-и!..
Майари летела впереди, а он следовал за нею. По его учащенному дыханию было заметно, что он выбивался из сил, почти бежал, но она удалялась. На груди полунагого человека, на мощных плечах, на мокром жилистом теле поднимался лес дождя, пахшего землею, вырастали гигантские горы пены, что срывалась с высоких волн, обезглавленных морем, а море било его.
— Майари-и-и!.. Майари-и-и!.. Майари-и-и!.. — Какая масса воды разделяла их, в глубинах и в небе вода, повсюду вода… — Майари-и-и!..
Охрипнув, потеряв голос в открытом чемодане рта, янки поднял лицо, стегаемое волосами и струями воды, и крикнул в бурлящий водоворот моря:
— Вернись, Майари-и-и!.. Вернись… подожди… Я снова уйду в море… я буду, как раньше, искателем жемчуга… я стану торговать индейцами с Кастилья-деОро… черными людьми и черным деревом… буду продавать крупинки золота и золото волос рыжих девок в Панаму… А когда мой корабль вернется, ты крикнешь мне с острова: «Пират, любимый!» Только вернись, вернись, подожди, ты уже слишком далеко от острова, тебе не доплыть до него. Джо Мейкер Томпсон больше не банановый плантатор. Кончился Зеленый Папа. Лучше плавать в море, чем в поту человеческом…