Сказка на этом не кончилась. Поведав правду донье Лиленд, он мог остаться с нею в Нью-Йорке и зажить там припеваючи, но никто из них обоих и не подумал про это. Они поспешили назад, на плантации, желая расширить свою мельницу для банановой муки, заложить фабрику для сушки бананов, развести всякие масличные культуры, но смерть всему помешала: там, где их нашла любовь, их нашла и смерть. Ураган покончил с ними. Две жизни, принесенные в жертву самой жизни. Всякий раз, повествуя об этом, плакала торговка «сухо-рыбой» (ей очень не нравилось, когда ее так называли, и она всегда огрызалась: «Это у вашей матери рыбка с ухо»), хозяйка лотка сушеной рыбой — так надо говорить, чтоб не разгневать женщину, потому что ярость ее вскипала морским прибоем в сильную бурю, а сцепившись с другой торговкой, она, бывало, шквалом рушила на голову обидчицы корзину рыбы.
— Ну вот, лиценциат, — сказала Сабина, вернувшись домой, — достала я тебе тепескуинтля. Побила себе ноги, но достала. Потому и задержалась. Не знаю я, каков он будет на вкус; наверное, не хуже броненосца. Ты мне скажи, как тебе приготовить, я его уже на огонь ставлю, а то к обеду не поспеет.
— Приготовь, как в последний раз. Тогда получилось вкусно.
— Племянница мне про завещание почитала. Газетку-то я ей оставила на денек. Она тебе сейчас не нужна? Там и про тебя сказано, имя есть, а фотографии нету. Напечатали только портреты двойняшек-адвокатов, — оба-то и профессию одну выбрали, просто смех! — потом портреты семерых наследников, этих темных индейцев, вроде меня, — а с денежками-то их и не узнаешь! — и еще портрет сеньора, деда мальчишки по кличке Гринго, с которым играет Флювио, твой племянник. Ты мне как-то рассказывал, что у этого старикана дочка блудная…
— Злые языки так говорят, я точно не знаю.
— Напишут — узнаешь. Если б знал, сам небось записал бы в свой протокол, а так только и пишешь про «Принцессу доллара». Эта блудница из наших мест?
— Какая? Принцесса долларов?
— Нет, эта-то не из наших. Не прикидывайся, что не понимаешь. Тебе, видно, еще об одной потаскухе поболтать хочется? Я-то говорю о дочке здешнего сеньора.
— Она родилась в Бананере, но так как отец ее — североамериканец, она все время живет в Новом Орлеане, стала самая настоящая гринга.
— И правильно сделала, что там осталась, гринго ведь не разбираются, хорошая женщина или дурная. Здешние-то мужчины наоборот, ни одна им не потрафит.
— Неправда. И вот тебе доказательство: старик разочаровался в дочери и приехал с внуком сюда. Горе его так сразило, что он бросил там Компанию как раз накануне собрания, где его должны были выбрать президентом. Это доказывает, что в женщинах они разбираются.
— Твой племянник Флювио мне говорил, что Гринго, внук сеньора, которого ты так восхваляешь, рассказывал, как на его деда ночью на улице Нового Орлеана напали…
— Ну, Мейкер Томпсон — здоровяк, да и оружие всегда при нем, он себя в обиду не даст.
— Подожди, дай мне сказать, послушай сначала. На него напали толпы мертвецов, полусгнивших трупов, людей с того света.
— Ну, из-за этого он не стал бы отказываться от президентского поста, подумай — президентского поста в такой Компании! А по Новому Орлеану во время наводнения всегда мертвецы гуляют.
— Может, оно и так, но он испугался. Хоть и кажется, что человек этот мухи не тронет, а ведь сколько голов он снес! Скольких людей он сгубил, когда землю в Бананере подымал! Сколько там утопло; сколько ягуар сожрал — ведь это гринго, подлец, гнал их в воду, это он, проклятый, отдавал их на съедение зверям. И не бананы висят на его плантациях, а пальцы убитых. Потому-то я и не ем никогда бананов. Откуда ты знаешь, что банан, который ешь, не палец какого-нибудь загубленного?..
— Оставь, Сабина, свои выдумки…
— Сущая-то правда — выдумки? Твой богатый сеньор — самый настоящий еретик, дальше и ехать некуда. Потому так и чтят его и величают Папой. Не иначе как всем еретикам Папа… Ну, займусь-ка я лучше такуацином[74]… Ох, что это я? Сказала такуацин вместо тепескуинтль[75]. А ведь и впрямь могут всучить такуацина вместо тепескуинтля: мясо — это вам не живая тварь, сразу и не разберешься, а мошенников в наши времена — пруд пруди… И все-то было так, как я говорила своей племяннице, поглядел бы ты, какие у нее товары и как умело она торгует!.. Я ей сказала, что буря, которая обрушилась на побережье и принесла смерть чужеземцам — жене и мужу, — дело темное…
— Ты, Сабина, везде одни таинства видишь…
— Хуже было бы, если бы я видела вещи такими, какими вы их видите, если бы я думала, как вы, теперешние люди, только о выгоде, забыла бы про дружбу, про все самое святое. И любовь-то вы в дело превращаете — как бы побольше отхватить, побольше, всего побольше, и любви-то побольше…
— Мне бы, например, кусок тепескуинтля побольше… Варится он?
— Старая болтунья, которая не знает своих обязанностей, хочешь ты сказать. Зато она знает много другого — и все становится просто, как дважды два четыре.
Если бы Сабина Хиль, — шестьдесят семь лет, обернутых в кожу да кости, если бы она, не имеющая ни единого вставного зуба, ни седого волоска, если бы она, Сабина Хиль, которая варит тепескуинтля с луком, перцем и томатом, но без соли — мясо и так всегда немного солоно от слез, — могла бы пойти на побережье, поговорить с народом, посидеть в жаркий полдень под тенистым деревом и погрезить — не во сне, не наяву, а в сладком полузабытьи, — то подтвердилось бы все то, о чем она догадывалась в своей кухоньке, где аллилуйю ей пел один лишь огонь, а вместо таинственных жрецов вокруг нее кружил только кот.
— Тепескуинтль, ты бродишь по лесам, шныряешь по пещерам, бежишь вместе с реками, скользишь по деревьям, ты знаешь то, чего ни я и ни кто другой не знает, — великую тайну землетрясений, разящих молний, градов и ливней и этого урагана, что обрушился на побережье!
И тепескуинтль, вперив в старуху остекленевшие глаза, оплывшие черной смолой, кровью, которая лаком слепоты залила ему перед смертью сверкающие зрачки; подняв свое рыльце и выпустив коготки на сморщенных лапках, ответил бы Сабине, если бы мог ожить и заговорить:
«Ты, Сабина Хиль, старая женщина, чистая и непорочная, ты узнаешь о том, что случилось после страшной бури, потому что я видел, я это знаю и только я один могу тебе об этом рассказать. Колдун Рито Перрах лежал на тростниковой циновке в глубине своего ранчо, а над ним жужжали мухи, оплакивая его, как оплакивают покойника. Но он не перешел в загробную жизнь, он лежал, сраженный усталостью, не имея сил ни пошевелиться, ни даже открыть глаза, после того как поднял ветер, все ветры моря в поднебесье и обрушил их на землю ураганом; дни и ночи бушевала буря на плантациях большой Компании, пока не погас зеленый огонь банановых кустов, полыхавших не пламенем, а листами нежно-изумрудного цвета. «Ты много бед натворил, Чама!» — сказал я, подойдя к нему, а он мне ответил: «Слепой тепескуинтль, ты за бедами не видишь правды. Эрменехило Пуак просил меня поступить по правде. Рито Перрах, — сказал мне Эрменехило Пуак, — накажи тех, кто убивает в нас всякую надежду. И тогда я попросил у него голову, его прекрасную голову робкого человека; он лишил себя жизни, чтобы я взял его голову из могилы и вызвал бурю. Я собрал в поднебесье весь сырой воздух моря, тот, что еще не попал в рыбьи жабры и не сварился, тот, что еще не согрелся и не размяк в рыбьих жабрах, колыхаясь на волнах. Я собрал сырой воздух и оставил там, в поднебесье, пока вынимал из могилы тело Эрменехило Пуака и отсекал его голову, уже охваченную огнем тления, чтобы кинуть ее в воду и заставить кипеть известь, ибо знак моей власти — известь, кипящая в воде. Остальное ты уже видел, тепескуинтль, и должен рассказать обо всем той старухе с родинкой возле пупа, зарытого в тысячах тысяч морщин.
74
74. …займусь-ка я лучше такуацином… — Такуацин — сумчатое млекопитающее, двуутробка. Мордочка похожа на лисью, шкурка темно-рыжего цвета, ушки и лапки — черные.