Выбрать главу

Сна нет.

Измаяла бессонница. Все живое томилось в дреме, сраженное усталостью. Сонное течение времени, но не сон. Пот. Реки пота, озера пота. Тяжесть собственных рук и ног, и пот — реками, морями. Блеск полураскрытых глаз. Полуденное забытье на рассвете. Жадное дыхание. Туда бы, туда, вслед за мыслями, летящими к сочной траве, какую жуют коровы, — надо себя потешить, думать о чем-то свежем. Жжет кирпичная земля. Жжет гамак, провисший под телом, влажный от пота, печатающий квадраты на голой коже.

Вот так, покачиваться тихо-тихо, чтобы расшевелить воздух, размять слипшиеся, онемевшие члены. Лица. На лицах лиловатая тень. Темные мулы, темные головы, темная кожа. Для чего раскрывать глаза? Чтобы глядеть на те же самые вещи? Видеть те же самые картины? Снова убеждаться в Том, что ты жив? Узнавать о том, что во время тяжкого ночного забытья ты бодрствуешь? Однако пришел день труда, надо открывать глаза.

Надо через силу открывать глаза. Хочешь или не хочешь, надо открывать глаза. Ох, как не хочется, как не хочется. Но надо открывать. Уже цветет день, уже поют петухи, бредут сонные женщины, почесываясь, сплевывая горькую слюну, еле тащат ноги, бредут, как на казнь, чтобы разжечь огонь и сварить кофе.

Четыре часа, рассветная жара, а малярийные больные трясутся от холода. Отененные редкой щетиной скулы, прозрачные лица, острые углы локтей в решете гамака. Сколько надо приложить усилий, чтобы не просеяться через гамак и не просыпаться на землю пыльной трухой! Рассвет разливается. Сверкающая земля и глубокие тени, припудренные синей мукой. Туман рассеивается, солнце брызжет на банановые кусты и зажигает молнии паутин; они искрятся, сжимаясь, под первыми солнечными струями.

Море, бескрайнее море, жужжащее море мух — оглушающее, утомляющее, монотонное. Маленькие мушки и большие назойливые мухи. Реки, извивающиеся реки гусениц, которые ползут — черно-золотые, серебристо-коричневые, кроваво-голубые, — ползут посмотреть, где же кончается яркая зелень листа и начинается синева бесконечности.

Небо, омывающее кусты бананов, гораздо синее высокого неба над головой. Открыть, открыть глаза и идти, идти по тем же самым местам, через коридор, комнаты, кухню, через дворики-патио, что вторгаются в тихую дрему навесов, наступают на их полумрак. Как противно шлепать по мокрой болотной траве в поисках скотины — быков, мулов, которым, видно, тоже не легко поднять веки. Надо сильно стегнуть мулов, и тогда они оживают. Удары и крики выводят их из сонной неподвижности. Они находят где-то глубоко в себе жизненную силу и пускают ее в ход, передвигая ноги тихо-тихо.

Добрый день! Добрый день!.. Других слов нет. Все те же самые. Добрый день!.. Добрый день!.. Да и зачем нужны другие слова, если вечно приходит тот же самый жаркий, удушливый день? Говорят, труд приносит радость, — это все россказни. И приступаешь к делу с неохотой, и делаешь его с неохотой, и завершаешь без удовольствия.

Лучше лежать бы в гамаке, а работа пусть сама делается, без людей, без одурманенных, опьяненных людей, у которых благоуханный жар побережья отнимает утро. В недобрый час явились они на свет. Ох, если бы можно было уйти! Убежать от этого дня, который начинается так же, как все остальные. Или, ладно, убежать хотя бы от следующего дня, завтрашнего, любого, вырваться из этого ада.

Ах, с каким бы наслаждением они встали, чтобы отправиться в путь, с какой радостью открыли бы глаза в час разлуки с этим местом, где все пропитано потом, где они спали, очень плохо спали, вовсе не спали, — но теперь уже в последний раз, потому что они наконец уходят отсюда, освобожденные! Они собрались бы очень быстро. Все бы им казалось прекрасным.

По-иному, радостно говорили бы они друг другу: «Добрый день!» Но разве можно об этом думать? Побережье как женщина, которая не отпускает того, кого держит; если и подразнит чуть-чуть свободой, тут же зажмет меж чресел.

Но береговая сторона — это всего лишь чресла, ею никто не насыщается и томится, ибо она зовет искать что-то еще, кроме чресел, но дать ничего не может; одни чресла, и все. Кто стремится завоевать ее, всегда терпит поражение, становится шелухой, иссушенной и сожженной, или влажным струпом земли, тонущим в океане.

За живой изгородью из подсолнечников, переплетенных бирюзовой цепью кьебракахетас и настурций, гирляндами из желтых маргариток и капель христовой крови, раскрыли во всю ширь глаза Бастиансито Кохубуль, его жена с грудным ребенком, Росалио Кандидо Лусеро и Айук Гайтан по прозвищу Косматый.

Все трое — женщина для них не в счет — увидели в небе жужжавший мошкой самолет, ставший затем шмелем, потом стрекозой и, наконец, огромной машиной. Он сломал прямую, по которой шел к морю, и взял курс на аэродром «Тропикаль платанеры».

— Ну, ладно, соседи, утро уже на исходе, а мы все валяемся!.. — сказал кто-то из них.

Они выбрались из-за изгороди, мокрые от росы, и направились к месту работы, а женщина, пахнувшая молоком, склонилась над сыном, который спал в плетенке, собираясь разбудить его и покормить. Но не успела она расшевелить малыша, как вдруг показались мужчины; они возвращались, а с ними шли другие люди и тыкали руками им прямо в лицо, чтобы объяснить, кем они стали.

— Вот вы кто!.. — кричал Маурисио Креспо. — Если доверху накачаться, и то такое в голову не взбредет… Бросайте ваши мачете, серпы, швыряйте веревки, выкиньте к черту все, что у вас есть!

— Долой работу сегодня!.. Идти на работу, ха! Да вы теперь никогда за нее не возьметесь!.. — рассмеялся им в лицо Браулио Раскон. — Теперь вы, как говорится, заживете! Мы родились мертвецами, ребята, потому что мы бедняки и бедняками останемся. А эти ожили, вылезли с кладбища нищеты!

«Не иначе как выиграли в лотерею», — думала жена Бастиансито Кохубуля, поддерживая пальцами грудь, полную молока, и подавая ее ребенку. Бедненький! Не видя, что делает, удивленная громкими криками людей, поздравлявших мужа, Гауделия брызнула молоком младенцу прямо в глаза, но это не помешало ему впиться в грудь и зачмокать, вращая зрачками то в сторону Креспо, то в сторону Раскона и других, тех, кто был уже здесь, и тех, кто подходил. Сосал и глядел, глядел и сосал.

Все говорили хором, все, кроме этих счастливейших смертных, — вокруг них бурлила радость, а они вопрошали недоверчивым взглядом, не сходят ли с ума, не разыгрывают ли их.

Наконец Раскон, видя, что они рта не раскрывают и молча сносят пинки, объятия, рукопожатия, приветствия и поздравления прибывающих соседей, сказал:

— Надо дать им по глотку. Бутылка-то здесь, я ее прихватил — знал, что они обмякнут с перепугу… Ну-ка, глотни и ты, Косматый… Прямо из горлышка… Какие там рюмки да стаканы!..

— Эй, Гауделия, уйми крикуна! — было первое, что промолвил Бастиансито, обратившись к жене. С возрастом он становился сварливее.

— Да оставь ты ее! Она тоже рада. Если только поняла, кто вы такие теперь. Видите? Собаки и те от радости хвостами крутят! Они тоже понимают, что с сегодняшнего дня не грызть им больше сухих корок, — подавай похлебку из костей да с добрым куском мяса.

Больше всех пил и говорил Раскон. Креспо тоже частенько прикладывался к бутылке. Самуэли — Самуэлон, Самуэль и Самуэлито — следовали его примеру: нельзя же отставать. Событие стоило того. Поднялись, как всегда, на заре, и вот тебе на — как внезапно все изменилось. Кто только мог себе представить, что с тем самолетом, с той крохотной мошкой…

— Мне думается, вас должны позвать в контору Компании, — сказал кто-то.

Другой возразил:

— А по-моему, их вызовут в суд, не иначе. Им должен сказать об этом судья.

— Ох, если еще и судью приплетут… — покачал головой Раскон.

— А как же, речь-то идет о наследстве. Так вот и было, когда бог прибрал моего деда Белисарио.

— За наследников!.. — снова поднял бутыль Самуэлон.

Его братья, Самуэль и Самуэлито, отхлебнули тростниковой водки с привкусом какао.

Потом братья принесли гитары, чтоб подогреть импровизированный праздник. Но перед этим глотнули водки еще разок.