Выбрать главу

— Эмпиреалисты, а не империалисты!

— И то и другое. Мы — эмпиреалисты в отношении тех, кто помогает нам играть нашу роль цивилизаторов, а с теми, кто не согласен глотать позолоченные крючки, мы просто империалисты.

— Возвращаемся к теории силы, мистер Кайнд.

— Не далее «агрессивного альтруизма».

— Признаюсь вам честно, я многому научился, слушая ваши речи об эмпиреях, многому…

— Вы не шутите, а?

— Я, кажется, нашел подходящую тактику. Местных властителей — как бы ни был плох человек, он всегда желает добра своей родине — надо заставить поверить, что контракты, которые они с нами подпишут, внесут быстрые и добрые перемены в жизнь этих народов… Создадут рай на земле, эмпиреи…

— И внесут, Мейкер Томпсон, действительно внесут!

— Вот этого-то я и не думаю, здесь вы обманываетесь, мистер Кайнд, не знаю, вольно или невольно. Вы в самом деле верите, что мы улучшим жизнь этим голодранцам? Уж не мерещится ли вам, что и железные дороги мы проложим для того, чтобы они ездили с удобствами и возили всякую дрянь? Построим причалы, чтобы они отправляли морем свою продукцию? Дадим пароходы, чтобы они завалили рынок товаром, который мог бы конкурировать с нашим? Вы полагаете, мы оздоровим эту местность, чтобы они не подохли? Да пускай мрут! Самое большое, что мы можем сделать, это лечить их, иначе они передохнут слишком быстро и не успеют на нас поработать.

— Я все же не понимаю, почему бы не расти на одном дереве нашему богатству и их благополучию.

— Просто потому, что в Чикаго без лишних сантиментов думают об извлечении выгоды и ни о чем больше, впрочем, не возбраняя местному населению простодушно считать, будто железнодорожные пути, причалы, плантации, больницы, комиссариаты, высокая плата для некоторых — все это позволит им когда-нибудь стать такими же, как мы. А этого не случится никогда, однако надо заставить местных правителей поверить, что они не попали в тенета власти или денег. Переизбрание для президентов, чеки для депутатов и патриотов — пустить всем в глаза пыль прогресса, показать чудо, у которого вместо рук — наковальня, вместо глаз — гигантские маяки, вместо волос — дым из труб, у которого стальные мускулы, электрические нервы и пароходы в океане как белые шарики в крови.

— Да, прогресс, — проговорил Кайнд, — прогресс, эликсир для усыпления патриотической щепетильности идеалистов, мечтателей…

— А также для тех трезво мыслящих людей, которые, желая скрыть свою приверженность нашим планам, называли бы прогрессом то, что — как они прекрасно знают, — хоть и существует, но не для этих отсталых народов, коим отведена одна роль — работать на нас. Дайте-ка руку, мистер Кайнд, я понял уйму вещей.

— Нет, не эту… — пробормотал Кайнд, убирая за спину протез.

— Эту, эту, искусственную; руку фальшивого прогресса, того прогресса, какой мы им несем; настоящую же мы прибережем для ключей от сейфа и для револьвера!

В тот момент, когда Кайнду пожимали каучуковую кисть, тело его застыло в неподвижности, словно парализованное, и Мейкеру Томпсону вдруг пришла в голову мысль, что, если дать ему пинка и сбросить в море, смерть этого фантазера была бы всего лишь гибелью куклы.

II

Вдоль дюн за гаванью рассыпались островки. Огненно-красный ветер дул с раскаленного берега к тлевшим на горизонте углям заката. Майари, оставив пляж позади, бежала по узкой песчаной косе, громко смеясь, — белый смех ее зубов и черный смех ее волос сливались с хохотом ветра, — бежала, чтобы не отвечать Джо Мейкеру Томпсону, который следовал за нею, сетуя на ее легкомыслие, но не теряя надежды получить обещанный ответ сегодня вечером на этом островке. А она, пробравшись между скал, вдруг устремилась по торчащим из моря камням туда, где рождается и умирает, умирает и рождается вспененная тоска прибоя.

Ветер и ветер без конца, нескончаемый ветер опьянял их обоих. Они утратили дар речи и бежали — след в след — туда, где остров уже был не островом, а едва видимым хребтом окаменевшего ящера: Майари, широко раскинув руки, — маленькая темная цапля с распростертыми крыльями, и он, онемев, как завороженный, — гигант, робко вступающий в чуждый ему зеркальный мир, созданный в воздухе отражением воды. Рыбы, — одни глупые и большеротые: плавники и пузырьки; другие — синеглазые с рубиновыми язвами, шнырявшие под косым ливнем черных рыбок, были реальностью в густой хрустальной глуби застывшего, как небо, моря, по которому скользили тени бегущих, их бесплотные тени: она — впереди, касаясь и не касаясь камней голыми ногами, он — сзади, потряхивая пылающей гривой пирата, пытаясь настигнуть ее.

Джо Мейкер Томпсон рассекал тайну бескрайних смутных далей своей грудью, грудью белокожего великана — рубашка расстегнута, рукава закатаны до локтей. Куда он несся? Кого искал? Что влекло его? Тяжелое дыхание загнанного зверя выдавало, что все изведанное ранее с другими женщинами, ему принадлежавшими, не шло в сравнение с этой невозможной любовью. Необъяснимо, непонятно, почему нельзя поймать эту девочку в ее головокружительном лете звезды, срывающейся с неба и исчезающей. Ее легко было настичь, но даже если схватить ее, стиснуть в объятиях, она будет все так же лететь вдаль, одинокая, гибкая, неуловимая, как летела теперь.

Вдруг там, где камни превращались в маленькие каменные головы под шевелящейся копной волосводорослей, призрачная тень Майари остановилась и обернулась, чтобы взглянуть на него — будто прежде чем сделать еще один шаг, ей надо было сказать ему взглядом «согласна», если он сделает вместе с ней этот шаг туда, куда идут лишь по зову любви и откуда только любовь способна вернуть.

Он догнал ее. Но это было все равно что догнать призрак, ибо, едва он приблизился к ней, скользящая тень Майари метнулась вперед — и снова балансировала на камнях легкая манящая фигурка.

Майари!..

Он хотел окликнуть ее, но тут же одернул себя:

«Не буду звать. Пойду за ней. Она хочет, чтоб я ее окликнул. Не буду звать. Пойду. Каменная гряда кончится, она упадет в воду, не услышав моего зова, не победив меня. Я успею броситься в воду и спасу ее».

Он замедлил шаг, чтоб посмотреть, не остановилась ли Майари. Напрасно. По колено в воде она летела все дальше, и дальше, и дальше, неукротимая, своенравная, в полном расцвете своей красоты — апельсинное дерево, буйная ночь волос, черные глаза, как УГЛИ, загашенные слезами.

«Не стану звать. Пойду за ней. Она хочет, чтоб я ее окликнул и признал свое поражение».

Образ начал терять очертания. То, что оставалось на поверхности воды от Майари, ее торс сирены, уже едва можно было различить. Далекие сумерки близились, расстилая свои ковры на темных волнах. С моря шла ночь, требуя от ветра, чтобы он поднял ее и кинул вниз белыми струями ливня.

Крик человека моря, взорвавший немоту просторов, вопль рыжего флибустьера, бегущего в фонтанах брызг за сокровищем, что вот-вот упадет на дно, разорвал ему горло, — хриплый, гортанный, прерывистый вопль. Он уже не видел ее, все кончено: он хороший пловец, но теперь не найдешь никого. Ветер крепчал, нескончаемый ветер… порыв за порывом. Соленая маска-лицо, обращенная к бесконечности, и голос, самый слабый из когда-либо слышанных в мире.

— Майари-и-и!.. Майари-и-и!..

Прошло не более секунды, но для него миновала вечность. Он снова вскричал:

— Майари-и-и!.. Майари-и-и!..

Она была в его объятиях, а он не верил этому. Сжимал ее в своих объятиях и не верил.

— Майари-и-и!.. Майари!.. — Он гладил, гладил то, что было плотью образа, ускользавшего от него, бежавшего от его вожделеющих рук. С ним была плоть, но не образ.

Огромный амфитеатр, усеянный тысячами светлых звезд, неистовство ветра там, за гаванью. Она коснулась щекой его лица. Он поцеловал ее. Мокрое платье на трепещущем теле и страх, страх, безграничный страх остаться вдвоем, совсем-совсем вдвоем.

— Пират, любимый!

— Майари!

— Джо!

— Надо вернуться…

— Идем скорее, вернемся…

И оба чувствовали, что вернуться не значило только идти назад по бугристой косе островка, которую прибой стал захлестывать львиной молочной гривой; вернуться значило вырваться из зеркала грез, где любовь делает призрачной смерть и где кажется, что по ту сторону жизни можно жить той же любовью и теми же грезами.