— Старший брат, — пояснила она, — старший брат, рожденный на другом берегу. — И, подавая Хуамбо руку, сказала ему:- Мать жива. Отец умер, здесь похоронили.
Вдали лаяли собаки. Их лай сливался со скрипом повозок, направлявшихся к месту работы.
— Где мать, Тоба? Я хочу тебя об этом спросить.
— Там, дома… — и ткнула пальцем в ночь. — Там, дома… Это сеньор, друг… — представила она Гнусавого.
— Хувентино Родригес, к вашим услугам, — сказал тот, протягивая Хуамбо руку.
— Я с удовольствием пожму ее, друг. Сладкая рука. Рука сладкой дружбы. Есть руки, которые с первого раза кажутся горькими.
— На мои руки не падали слезы, никто не плакал по мне, — сказал Хувентино.
— Так лучше. Правда, Тоба?
— А когда женщина льет слезы в пригоршни мужчины, — прибавил Хувентино, — надо просить ее потом целовать ему руки, чтобы исчезла соленая горечь и они стали бы сладкими навек.
— А если мужчина один плачет над своими руками? — заметил мулат.
— Твоя мать, Хуамбо, будет их целовать, и они станут сладкими, как патока…
— Меня бросили в лесу на съедение ягуару.
— Неправда это. Тебя подарили сеньору американцу, Хуамбо.
— Человек хуже ягуара, Джо Мейкер Томпсон хуже ягуара. Сейчас он старый, а раньше… — И мулат перекрестился. — Где мать, Тоба? Этот вопрос жжет мне губы. Меня, Хуамбо Самбито, этот вопрос жжет всю жизнь.
— Мы пойдем, Хуамбо, туда, к матери. Туда, домой. Хувентино-сеньор пойдет на праздник. Хувентино-сеньор будет танцевать с нарядной женщиной. Мы вернемся, вернемся сюда, и Хувентино-сеньор будет с Тобой. Тоба его целует. Ни на что не сердится.
Мулаты ушли. Собаки лаяли, не переставая. Круглый, отрывистый лай — они лаяли на повозки, вертя головами по ходу колес.
Гнусавый молча и растерянно, завороженный ее словами, как заклинанием, глядел вслед мулатам. Потом полез вверх по ступеням в веселящийся дом, где можно раздобыть спиртное.
Не одну, три стопки двойного рома опрокинул он в свою утробу. Провозглашал тосты, смеялся, а перед глазами стояла Тоба. Тоба-статуя, Тоба, грезящая наяву, пахнущая имбирем, с точеными грудями, совсем без живота. Тоба, простирающая руки к звездам, покорная его ласкам. Тоба в его остервенелых объятиях, с готовностью, без устали отвечающая на поцелуи. Тоба с твердыми коленками, огрубевшими от частых коленопреклонений перед святыми образами. Тоба, с волосами, разлившимися по земле бурлящей черной кровью в завитках пены, хрустящих на его зубах, как жженый сахар. Тоба с пепельными ногтями мертвеца.
— Браво, Паскуалито Диас! — крикнул он алькальду, который все еще кружился с циркачкой.
— Ты откуда, Хувентино?
— Из темноты…
— Кто тебя прислал?
— Прислали посмотреть, не найдется ли тут и для меня чего-нибудь.
— Она говорит…
— Если угодно, сеньорита… — прервал его Хувентино, — скажите «да» и потанцуем.
— Если дон не возражает, я потанцую с юношей, сказала циркачка, строя глазки Хувентино, чтобы раззадорить ревнивого алькальда. Может, он наконец расщедрится на пропуска в Аютлу.
И, делая первое па, она спросила:
— Как вас зовут?
— Хувентино Родригес…
— Имя мне вроде знакомо. Вы не были в порту на празднике?
— Я работал кассиром в труппе «Асуль Бланко». Потом приехал сюда и стал школьным учителем.
Едва Хувентино промолвил это, как циркачка вдруг захромала. Они остановились. Алькальд, не сводивший с нее выпученных глаз, — нос дулей с двумя сопящими мехами, — тотчас подскочил. Туфли, нога ли, пол — в чем дело? Ковыляя, она схватила под руку дона Паскуалито и распрощалась с Хувентино кивком головы.
— Что случилось? — допытывался алькальд. — Он тебя обидел? Или от него скверно пахнет?
— Он учитель! Тебе этого мало? Я потому и захромала. Школьный учитель! Приехать на побережье в поисках миллионера и вдруг — учитель! Это называется сесть в лужу. Нехороший, бросил меня с ним! Ты же знал, что он учитель. Теперь поговорим о другом: когда У меня будут пропуска?
— Завтра обязательно.
— Точнее сказать — сегодня, новый день уже начался.
— Но сначала самое главное: ты мне дашь несколько поцелуйчиков.
— А если я вам скажу, что разучилась целовать… Она обращалась к нему то на «ты», то на «вы».
Когда переходила к обороне, говорила «вы», когда атаковала, выманивая пропуска, говорила «ты».
— Едва ли. Этот ротик стольких целовал…
— Да, многих. А теперь не умею, тем более вас: вы целуетесь с открытыми глазами. Когда целуешься, надо прятаться, скрывать зрачки…
— Я так и целовался, пока однажды у меня не стащили вечную ручку. И никто меня не разуверит, что это было не во время поцелуйного затмения.
— Подумайте, что он говорит! Называет меня воровкой!
— Да, воровка, — ты украла мой покой, мое сердце! Подставь мордочку!
— Ах, оставьте, дон Паскуалито, на нас смотрят. Вы же алькальд.
— Мордочку…
— Никакой мордочки, даже если была бы вашей свинкой!
— Тогда клювик…
— Я вам не птица… чтоб иметь клювик…
— Один поцелуй…
— С удовольствием: один чистый поцелуй на высоком лбу.
— Чистый не хочу…
— Потом я сделаю все, как вам захочется, а сейчас идем танцевать. Я не люблю по праздникам в углы забиваться, тем более с мужчиной. Этот вальс вам по вкусу? Чем целовать, лучше несите меня в объятиях, хотя вы и не выполнили обещания насчет пропусков в Аютлу.
— Завтра… — Они уже кружились в танце. Телеграфист Поло Камей довольно долго танцевал с другой циркачкой. Он отбил ее у одного из Самуэлей. Ей нравилась гитара, но мало-помалу, с той легкостью, с какой женщины верят словам мужчины, говорящего о любви, она очаровалась другими струнами, натянутыми меж телеграфных столбов над землей, — они ведь почти как гитарные.
Камей оставил свою подругу на попечение коменданта, который пригласил их выпить по рюмочке.
— Побудьте с ней, я тотчас вернусь, — сказал телеграфист. В его голове созрел план, как сделать шах и мат этой плутовке, и он пошел отыскивать Хувентино Родригеса. Тот говорил с доньей Лупэ, супругой Хуанчо Лусеро.
Когда Поло Камей вернулся за своей милой, комендант не хотел отпускать ее, однако, получив от нее обещание вернуться и дотанцевать с ним вальс, который отстукивала маримба, уступил и решил подождать. Но тут явился Росалио Кандидо Лусеро и позвал его слушать игру одного из Самуэлей.
— Ах, ах… — При словах Камея у циркачки разгорелись глазки, вся она так и встрепенулась. — Ах, совсем как тот миллионер, который завещал наследство этим сеньорам…
— А вы, однако, любите щекотку…
— Откуда вам знать? Фу, пошляк, не смейте так говорить!
— Кто любит щекотку, у того всегда пушок над губой, а у вас такой соблазнительный ротик.
— Нет, нет, поговорим о другом. Расскажите подробнее об этом сеньоре. Может, он миллионер, а не школьный учитель?
— Все возможно… Швей, тот и вовсе был бродягой, когда шлялся по плантациям, продавая портняжный приклад, и хохотал яростно и пронзительно, словно лаял. Издали слышно было.
— Вы тоже слышали?
— Я — нет, люди слышали.
— И оказался таким богачом…
— Потому-то я думаю, что и этот сеньор… Я, конечно, не беру на себя смелость утверждать, и, если бы не моя профессия… Но…
— Расскажите, или вы мне не доверяете?..
— Я получил очень странные послания на его имя, телеграммы, в которых его запрашивают, не собирается ли он продавать ценности и акции, которые, вне всякого сомнения, ему принадлежат…
— Откуда его запрашивают?
— Из Нью-Йорка. А он-то еще и гнусавый…
— Говорит, будто буквы глотает…
— Кажется, кубинец. Впрочем, все это — одни предположения, а тайна остается тайной.
— Почему вы не представите его мне?
— Как только кончится этот фокс. Как замечательно вы танцуете фокстрот! Да и вообще вы прекрасно танцуете.