Выбрать главу

Светящиеся рекламы, вспыхивая и угасая на крышах зданий в центре города, то одевали в цвета радуги, то раздевали лейтенанта Педро Доминго Саломэ; такой радужный свет ему доводилось видеть только во время деревенских фейерверков. Он остановился поглядеть на сверкающие приливы и отливы света, баталию огней, их отступление, их стычки, — игра отражалась на лейтенантской шинели, красной, потом бурой, зеленоватой и вдруг — черной, когда погасла огненная реклама. Он был стерт с лица земли, и все исчезло вокруг него, будто один-единственный выстрел вверг его во тьму вечной ночи. Саломэ снова зашагал вперед, по площади Армии, к военному министерству.

На этот раз заместитель министра был более любезен и, поддерживая разговор, спросил, идут ли уже на побережье дожди.

— Ливни прошли, но зима еще не установилась. Когда там, внизу, льет дождь, дело плохо.

— Я-то знаю, лейтенант, я ведь всю молодость провел в тамошнем пекле. Ох, что за климат, бог ты мой! Страшно вспомнить; хорошо, что лихорадка меня не сильно мучила. Сейчас, правда, условия изменились, а раньше просто ужас… — и после долгого молчания, изведя почти всю коробку спичек, чтобы зажечь окурок сигары, добавил: — Сеньор министр еще не возвратился… Вы завтра не исчезайте… Если он вас не отсылал, придется задержаться…

«Тик-так» часов, нарушаемое причмокиваньем заместителя министра, сосавшего сигару, сопровождало раздумья офицера. Кабачок «Был я счастлив»… Он думал о девице, что прислуживала ему, — красотка, скромница, — и, услышав, что его, возможно, сейчас не отошлют обратно, оставят здесь на время, решил сменить отель. Надо поискать что-нибудь получше, — рот той девицы до черта аппетитен, — найти бы гостиницу в центре, потому что там, где он остановился, говоря по правде, кажется, будто люди едут в поезде. И называется-то отель соответственно, а приглашать девушку в «Транзитный отель» — все равно что тащить ее в «Абевегедарию», заведение, где каждая из комнат имеет выход прямо на улицу. На каждой двери буква, и под каждой буквой — любовь: одна уходит, другая приходит.

Появление министра вспугнуло сон, в котором бодрствовавшие считали минуты, а может, и не считали, пребывая вне времени, — заместитель министра посасывал обмусоленный окурок сигары, а лейтенант грезил утехами с той девушкой из кабачка «Был я счастлив»… Звон сабель и шпор адъютантов, шаги и голоса прислуги возвестили о прибытии молчаливого министра. Заместитель министра тотчас прошел в министерский кабинет, едва успев бросить окурок в урну.

На цыпочках, будто покинув комнату больного, он вскоре снова выскользнул из кабинета.

— Через минуту министр вас пригласит, — сказал он лейтенанту. — Стойте здесь, у двери; у самой двери. Вот здесь… вот здесь…

Старый генерал, военный министр, поздравил лейтенанта с успешной доставкой письма Камея; телеграфиста он назвал «недостойным служителем», который, осознав всю тяжесть своего преступления перед родиной, постарался подписать сей документ и убраться на тот свет.

Лейтенанту было сказано, что он возведен в чин капитана и оставлен в столице впредь до особого распоряжения. Чрезвычайные заслуги, оказанные им родине в военное время, будут отмечены в специальном приказе.

Грудь молодого капитана распирало от всяких невидимых регалий — честь, достоинство, слава, — и если рука министра дрожала от старости, рука офицера тряслась от волнения при рукопожатии под немою картой родины, картой, похожей на высунутый в широком зевке язык. Почему вдруг вспомнился комендант? Да, поблагодарив министра, он вспомнил о коменданте: может быть, и того наградят…

Его поздравлял заместитель министра, его поздравляли товарищи по оружию, но уже в другом кабинете. Дверь сеньора министра снова закрылась.

Капитан еле дотянул до утра в «Транзитном отеле» и спозаранку отправился в поход, на поиски другого прибежища.

— Номер четырнадцатый освобождается… — крикнул старик администратор и, позвав коридорного, чтобы тот вынес чемодан и саквояжи, отказался взять плату за ночлег.

— Нет, сеньор офицер, — отвел он руку с деньгами, — нет, ни за что на свете… Если бы я был молод и мог воевать за отечество… Как могу я брать деньги с вас!..

Коридорный тоже не захотел принять чаевые:

— Думаю пойти добровольцем на этой неделе, и кто знает, может, попаду в вашу роту. Буду сражаться бок о бок с вами — вот и чаевые…

И он протянул капитану руку, руку скромного корневища, только что вырванного из земли.

XV

— Поздоровайся, не гляди букой!.. — подтолкнул своего сына Лусеро.

— У него язык съели мыши, — сеньор Мейкер Томпсон шагнул к Пио Аделаидо, протягивая руку, — и не оставили ни кусочка, чтобы поздороваться, да?

— Как поживаете, мистер Томпсон?

— Как в те времена, когда я не был акционером, дружище… А что скажет нам этот паренек? Боби, наверное, гуляет. У нас все вверх дном. Собаки дома, дети на улице. Он у меня совсем уличный мальчишка, не то что ты, — ты, наверное, хорошо себя ведешь.

— Не слишком-то, мистер Томпсон…

— Вот что, оставим-ка папу здесь и пойдем поищем Боби, моего внука; познакомишься с ним.

— Не утруждайтесь, мистер Томпсон, мы зашли-то ведь, в общем, на пять минут…

— В моем доме, — да будет он и вашим, дружище Лусеро, — не терпят ни докторов, ни докторск-их визитов!

И он скрылся вместе с Пио Аделаидо в глубине залы, которая казалась еще более просторной оттого, что в ней было мало вещей: с одной стороны — софа и два кресла, с другой, у огромных окон, выходивших в сад, длинный стол с газетами, журналами, книгами, коробками сигар и портретами — Майари, доньи Флоры и Аурелии, — теми самыми портретами в серебряных рамках, что во время пребывания на плантациях всегда стояли у него на письменном столе и уцелели просто чудом; Боби своими мячами разбил все, что можно было разбить, и даже на стенах виднелись вмятины от забитых голов, будто следы от снарядных осколков.

Утренний свет погружал комнату в светлую глубь прозрачной воды, нет, не воды, в одну лишь прозрачность, пустую и бездонную. На побережье свет совсем иной. Там, когда восходит солнце, он заполняет все — от лазурных просторов до крошечной каморки. Вещи и люди становятся пленниками искрометных сверкающих частиц, и надо приложить немало усилий, чтобы пробиться сквозь их плотный слой. Здесь — нет; здесь, в городе, на высоте почти двух тысяч метров над уровнем моря, солнце встает и ничего не заполняет; все остается полым, омываясь, как зеркало, солнечным блеском, и все будто сон, сон в пустоте сна, — ничего ощутимого, ничего реального, ничего явно существующего в этом свете, — не прямом, а отраженном.

— Я оставил его с Боби, пусть подружатся, — говорил, возвращаясь, Мейкер Томпсон, — но я так занялся вашим сыном, что даже не подал вам руки… Как дела, сеньор Лусеро? Как поживаете? Давайте сядем… Садитесь… Не знаю, курите ли вы?

Боби и Пио Аделаидо ворвались в комнату, когда Лусеро и Мейкер Томпсон, еще не успев сесть, раскуривали сигареты, точнее сказать, когда Мейкер Томпсон давал гостю прикурить от своей сверкающей золотой зажигалки.

Боби поздоровался с Лино и тотчас прильнул к уху деда; тот, повторяя вслух слова внука, не преминул заметить, что некрасиво шептаться в обществе.

— Он хочет, чтобы я попросил вас отпустить с ним вашего сына, — пояснил Мейкер Томпсон, хотя Лусеро и так уже знал, о чем шла речь, и повторение было излишним.

— Я в общем-то не против, — сказал Лино, — но мне не придется тут долго задерживаться, дел всяких много.

— Если только в этом загвоздка, не стоит беспокоиться. Пусть они пойдут погулять, а когда вернутся, я велю доставить вашего сына в отель.