Выбрать главу

— Ну, а может, в милицию лучше было в тот раз обратиться?

Он глянул на меня и неодобрительно произнес:

— Что ж все на милицию надеяться? До каких пор? А сами-то мы на что?

— Да-а, — протянул я, — действительно.

— Ну ладно, сколько вам огурцов? — спросил он.

— Что? А, килограмма три.

Он начал класть огурцы на весы и вдруг выхватил один — я успел разглядеть на его кожуре нацарапанный череп — и швырнул в кусты, дико крикнув: «Ложись!»

Я упал, закрыл голову руками.

Мы лежали минуты три: я по одну сторону лотка, он — по другую. Под прилавком мне хорошо его было видно. Лежал он умело.

— Сейчас жахнет! — сказал он.

— Мафия? — понимающе прошептал я.

Он утвердительно моргнул.

Мы лежали еще минут пять. Но не жахнуло.

Подошли чьи-то ноги. Мы встали. Отряхнулись. Это была девушка. И какая! И с каким восхищением она смотрела на него, обыкновенного продавца!

Они начали болтать о чем-то, видимо, знакомые. Но как она смотрела! Раньше так смотрели на моряков, на парашютистов!

В тот день я, кажется, понял, почему молодежь теперь идет в торговлю. Раньше — в летчики, детективы, полярники. Теперь — в торговлю.

И вовсе не из меркантильных соображений.

Тут дело глубже!

Молодежь во все времена искала романтику! Везде.

Призрак

Где-то в верховьях канализационной системы нашего здания, в отрогах чердака, там, где никто никогда не бывал, а если бывал, то живым не возвращался, и жил он.

Кто он, откуда взялся, чем питался и зачем там жил — никто в нашем учреждении не знал. Мы считали его привидением, или, лучше сказать, призраком, и ко всем его выходкам давно привыкли.

Да, бывали времена, производил он на нас впечатление. Женщины взвизгивали, когда он появлялся. Мужчины прятались в шкафы…

Бывало, ворвется в комнату, сам черный такой, глаза, как уголья, горят. Встанет в дверях и скажет зловеще:

— Негодяи! Вы обидели Ковригину! Вы не дали ей премию по новой технике! И поэтому вы умрете, как шакалы!

Сверкнет глазищами и растает в воздухе, хлопнув дверью. Заслышится конское ржание в коридоре, забьет конь копытами. И — все! Стихнет все. И тишина наступит жуткая.

А мы сидим — прямые, белые. Потом кто-нибудь скажет: «А ведь верно, зря мы Ковригину обидели». И все головами закивают: да, зря, зря, надо дать.

Чаще всего он за обиженных и оскорбленных заступался: ну, там поздравить кого-нибудь забудут, или насплетничают о ком, или в очереди на квартиру кому-нибудь жилья не дадут.

Но бывало, и в производственные вопросы вмешивался. Ворвется, огненным взором полыхнет и жутким голосом проскрежещет:

— Вы зачем Цапченко в колхоз послали? Чтоб он колхоз разорил? Умрете, как шакалы!

Или прямо на вороном коне ворвется в кабинет, размахивая нагайкой, пуская бумаги по ветру:

— Зачем план себе скостили? Стервятники! Зачем телеграмму в главк давали? Болтаться вам на суку!

Но, в общем, он безобидный был. Пугать пугал, а до дела не доходило. За все это время никто из нас, как шакал, не умер. Иванов только несколько раз запивал в рабочее время и в пьяном виде кричал:

— Это же совесть наша! Как вы не понимаете? Он же — наша совесть, а никакой не призрак! Он нам— правду! А мы-ы…. му-у-у…

Иванова мы, конечно, на собрании прочистили и на поруки взяли. А насчет призрака строго было указано: «Ну какая же он — совесть? Он же черный весь, во-первых. А во-вторых, он просвечивает, и сквозь него многое видно».

Вот так и жили мы. Спорили, развивались…

И призрак наш на месте не стоял — развивался.

Сначала ведь он активный был, пунктуальный такой, как что — сразу: «А-а! Собаки! Дождетесь вы моей кары!»

Но потом, честно сказать, — то ли мы попривыкли, то ли он подустал, то ли время такое наступило, — но стал он реже появляться.

А то явится какой-то заспанный, тихий, посмотрит на нас грустно, и только сил у него и хватит вздохнуть тяжело и махнуть на нас рукой.

А то вообще, прежде чем войти, постучится, спросит: можно ли, не помешает ли? Бочком так войдет, шапку с головы сдернет, постоит, переминаясь с ноги на ногу, и вдруг чего-то такое забормочет быстро-быстро, будто жалуется. Но ничего понять нельзя. И только слезы по его морщинистым щекам стекают.

И жалко станет. Смотришь на него, думаешь: «Вот ведь, чудак, чего он? У нас такие успехи кругом, взять хоть добычу стали, или балет, или…опять же добычу стали. Так чего же?»

А потом он вообще исчез!

Мы уж думали: все, отмаялся. Но слухи ходили в курилке, что жив еще. Рассказывали, будто бы кто-то там, наверху, слышал его стариковский храп.