– Интересно, чем это закончится? К чему мы в итоге придём? Что будет? Ты же у нас всеведущий? Значит знаешь наверняка!
– «Что будет?» – вопрос совершенно бессмысленный, если задавать его мне, – смеётся воздушный змей. – С моей точки зрения, ничего никогда не «будет», потому что всё уже есть. Сотворение мира ещё продолжается, он творится в каждый момент. И гибель этого мира даже не то что предрешена, он уже вот прямо сейчас – ежесекундно, всегда – гибнет, продолжая безмятежно твориться, и вместе это создаёт звенящее, ликующее напряжение, которое, собственно, и есть жизнь.
Эдо
Теоретически, он должен был бы сочувствовать горожанам, запуганным новостями об эпидемии: сам долго был человеком Другой Стороны, не понаслышке знал, как силён в них страх, какой беспощадной липкой волной поднимается при малейшей опасности паника, как она заливает всякий ясный, казалось бы, ум. И что всё это происходит не от хорошей жизни, а от нехорошей, страшной, мучительной смерти, которая маячит у всех в перспективе, он тоже прекрасно знал.
Но сочувствия не испытывал, причём именно потому, что сам много лет был настоящим человеком Другой Стороны, без обычных привилегий гостя с изнанки. Никуда не мог отсюда сбежать, даже смутными воспоминаниями о прежней жизни не утешался, не о чем было ему тогда вспоминать. Да и сейчас Эдо вовсе не был уверен, что в случае чего умрёт легко, без страданий и последнего смертного ужаса, положенного уроженцам Другой Стороны. Наоборот, считал, что шансов на это немного: в конце концов, счастливой домашней материи в теле всего-то шестая часть. И думал: если уж даже я – не только видавший виды сегодняшний, но и тот, каким был пару лет назад – сейчас наплевал бы на меры предосторожности и преспокойно отправился бы гулять, они тем более могут. Психика-то у большинства, по идее, покрепче, чем у нервных гуманитариев с артистическим воображением, вроде меня. На Другой Стороне столько возможностей в любой момент мучительно умереть, что на пару не самых добрых вселенных хватило бы. И как минимум нелогично так паниковать из-за всего-то одной дополнительной, даже если о ней истерически орут из всех утюгов и чайников со свистками. И из чего там нынче ещё орут.
Поэтому никакого сочувствия к перепуганным горожанам он не испытывал. Просто радовался, что они попрятались по домам. Никогда до сих пор не жил в опустевшем городе, и ему неожиданно очень понравилось, хотя мизантропом себя не считал. Он любил находиться в весёлой, пёстрой, многоязычной, бесшабашной виленской толпе, слушать, смотреть, обмениваться репликами с незнакомцами, ловить приветливые взгляды и улыбаться в ответ – не только дома, где это всем с детства знакомая, понятная и доступная форма счастья, но и здесь, на Другой Стороне.
Однако в опустевшем городе Эдо впал в почти неприличный восторг и экстаз. Чувствовал себя богатым наследником, словно горожане ему лично оставили улицы, булыжные тротуары, закрытые бары, крыши, вымытые дождями и всю остальную свою развесёлую жизнь.
Гулял по безлюдному городу, покупал кофе на вынос, пил его на заколоченных ресторанных верандах, на гулких, апокалиптически пустых площадях, в чужих палисадниках, в парках, без публики окончательно ставших похожими на леса. Чувствовал себя героем авангардного кинофильма, чей сценарист забил на сюжет, режиссёр запил в первый же съёмочный день и отдавал бессмысленные команды, зато художник-постановщик и оператор оказались гениями: в жизни ещё не видел настолько красивой весны. Даже дома, на Этой Стороне, где вёсны такие пронзительные, что когда забываешь себя и всё остальное, их почему-то помнишь, думаешь, что приснились, и каждый год мечешься между разными городами и странами в смутной надежде где-то однажды увидеть такое же наяву.
Но весна двадцатого года на Другой Стороне оказалась даже круче домашних. И почти бесконечно длинной, если вести отсчёт, как он всегда вёл, от самых первых подснежников – в этом году они появились ещё в январе. В феврале начали цвести крокусы, в марте, почти на месяц раньше обычного срока жёлтыми кострами запылали форзиции, первая дикая слива расцвела тоже в марте, успела в самый последний день, а в начале апреля над Старым городом уже клубились бело-розовые облака.