А вот священнику эта радость Оноре Одуэна была противна. У него от нее появлялось чувство благочестивой ревности, ибо он понимал, каким опасным дли жителей Клакбю является этот пример столь явно счастливого — без какой-либо помощи церкви — человека. Впрочем, ненависти к Оноре у кюре не было ни малейшей; он даже питал к нему некоторую симпатию, а за его заблуждения даже жалел его; однако он был прежде всего тактиком по спасению душ. Он знал, что души в Клакбю, вместо того чтобы двигаться по направлению к раю, охотнее копошились где-то на уровне земли, постоянно рискуя застрять здесь навеки. А ему нужно было разместить их в таких удачно расположенных загонах, откуда им было бы легко в любой момент прыгнуть в небо. Кюре так и сыпал предостережениями. На все женские животы он навесил по табличке: «Здесь расставлены капканы» или «Не задерживаться». Дабы эти предупреждения выглядели еще более внушительными, он присовокуплял к ним угрозы наказаний, причем не где-нибудь в иной жизни, а еще тут, в долине слез. В сущности, клакбюкцы боялись лишь превратностей судьбы, подстерегающих человека в этом бренном мире: страх перед адом от грехов их не уберегал, а вот посули им хороший урожай, так они запаслись бы целомудрием хоть на год вперед; именно такого рода сделку кюре им и предлагал. Для того чтобы рассчитывать на обретение вечного блаженства, клакбюкцы должны были бояться за свой скот и за свой урожай. Как это было ни унизительно, но это было так, и потому в конечном счете имел значение лишь результат. Между тем результат мог пострадать из-за одного только присутствия Оноре в Клакбю. Ведь он не обращал никакого внимания на священные таблички, что было всем известно, и при этом скот у него не дох, асам он отличался свежим цветом лица, и радостное настроение не покидало его на протяжении всего года. Кюре даже не осмеливался утверждать, что Одуэну придется жестоко поплатиться за это на том свете, так как все односельчане, вплоть до самых набожных, считали Оноре настолько хорошим человеком, что священнику все равно никто бы не поверил. Кюре не оставалось ничего другого, как говорить, что Бог откладывает мщение из милости к заслугам доброй католички Аделаиды; кроме того, он прибегал к хитроумным уловкам, стараясь внести раздор: в семью Одуэнов, и увещевал супругу, когда та приходила к нему на исповедь, уклоняться, насколько это возможно, от ласк мужа, за что им обоим было бы даровано прощение. Бог так ни разу и не дождался подобной жертвы от Аделаиды, но зато каждый раз, получив удовольствие, она непременно прочитывала молитву, а то и две — в зависимости от обстоятельств. Если говорить о любовных утехах, то тут ее образ действительно мало походил на пассивную сдержанность госпожи Одуэн-старшей, и порой она вела себя настолько предприимчиво, что Оноре склонен был считать ее поведение прямо-таки анархическим и, уж во всяком случае для супруги, чересчур смелым. Вопреки мнению, сложившемуся у шоре, он остался весьма верен семейным традициям. Сильнее всего он воодушевлялся в темноте; кроме того, он вообще считал, что только мужская прихоть имеет силу закона и что желание женщин вполне достойно презрения. Супруга смотрела на вещи иначе, и из-за этого у них нередко возникали ссоры. От того, что, как она считала, принадлежит ей по праву, Аделаида отказываться не собиралась и старались заставить Оноре принимать во внимание и ее Кип ризы, даже посреди бела дня. Она безуспешно приставала к мужу, то прижимаясь к нему, то стараясь распалить его любопытство с помощью извлекаемых из-под кофты худых грудей, которые проскальзывали у нее сквозь пальцы. Оноре всегда уклонялся от ее ласк, причем не без скандала.
Однако он был далек от того, чтобы соблюдать семейные традиции неукоснительно. Он всегда лишь вполуха слушал советы отца об экономии мужской мощи и, в отличие от Фердинана, внимал лишь голосу собственного вдохновения. Это было не единственное различие между двумя братьями. Еще в ту пору, когда Фердинан был ребенком, Оноре терпеть не мог этого скрытного мальчишку, который, спрятавшись, подглядывал, как люди мочатся, и которому, еще не вкусившему греха, уже был знаком стыд. Со своей стороны, Фердинан побаивался своего старшего брата, чья откровенность служила ему постоянным укором, хотя повод для выговора он давал ему редко.