Два года спустя кобыла заболела, понедужила с месяц да и сдохла. Младший сын барышника к тому времени еще не был настолько сведущ в своем ветеринарном искусстве, чтобы назвать по имени погубивший ее недуг. Одуэн почти и не сокрушался, потому что кобыла стала ему уже в тягость. В самом деле, любопытные так все и продолжали осаждать его конюшни, а когда занимаешься политикой, то отказать кому-то, даже первому встречному ну никак невозможно.
Пока младший сын готовился стать ветеринаром, Одуэн терпеливо приращивал свое состояние. С добродушием, заставлявшим на миг забыть о ростовщических процентах, он, как бы оказывая услуги, давал в долг земледельцам округи под залог недвижимого имущества. С годами у него появилось желание наслаждаться своим богатством, но это оказалось делом столь же многотрудным, как его наживать. Он хотел, чтобы его удовольствие исчислялось в деньгах, и к своему обычному бюджету добавил статью расходов на удовольствия, которая доходила до тридцати пяти франков в месяц. Однако он так старательно экономил на этих расходах, что в конечном счете на сбереженные деньги купил государственные процентные бумаги. Но тем не менее случалось, что отложив пятьдесят су, Одуэн отправлялся в Вальбюисон, дабы воздать там должное прелестям Сатинетты. И хотя это казалось ему самому несколько унизительным, расплачивался он с ней, на ходу, изобретая какое-нибудь дельце, в котором каждый из них находил свою выгоду. Истинное наслаждение он видел в том, чтобы быть богатым и таковым слыть; лучшим же развлечением для него было сидеть перед своим домом и созерцать соломенную кровлю дома Малоре, возвышавшуюся над рощицей в пятистах метрах от него. Между двумя семьями существовала почти безупречная ненависть, не связанная ни с ревностью, ни с различием мнений. Ни разу они не обменялись ни злым, ни просто сколько-нибудь горячим словом. Одуэны никогда не принимали участия в распространении ходивших по Клакбю слухов о кровосмесительных привычках семьи Малоре. При встрече обе стороны вежливо приветствовали друг друга и даже не делали попыток уйти от разговора. То была очень чистая ненависть, казалось довольствовавшаяся уже самим фактом своего существования. Просто иногда случалось так, что за столом Одуэн, начав вдруг размышлять вслух, шепотом произносил: «Эти свиньи». И тогда вся семья знала, что речь идет о Малоре.
Во время войны 1870 года барышнику пришлось туго. В Клакбю заявились пруссаки, а поскольку он был мэром деревни, то на его долю выпало немало страданий. Несколько раз вражеские солдаты хотели зажарить его, чтобы утолить голод. Однажды они даже проткнули его вертелом. К счастью, подоспел офицер, их начальник, и заявил, что это все по ошибке. Но у него все же растащили весь фураж, картошку, увели лошадей, унесли почти новый матрас. У Фердинана, молодого ветеринара, обосновавшегося в Сен-Маржлоне, не осталось никакой клиентуры, и он боялся, как бы его не мобилизовали. Одуэн и его жена ни на миг не переставали дрожать за своего сына Оноре, который постреливал по лесам. Ну а что касается капрала Альфонса, то он в одном из первых же авангардных боев был ранен в коленку, отчего остался хромым на всю жизнь. Когда он вернулся в Клакбю, то первые полгода его увечье выглядело вполне достойно, а потом его прозвали Хромушей, вкладывая в это прозвище некоторую долю презрения.
Не дожидаясь окончания войны, Одуэн снял со стены портрет императора и Канробера, а чуть позднее повесил вместо них портреты Тьера, Мак-Магона, а потом Жюля Греви, Гамбетты и так далее. Однако изображение зеленой кобылы оставалось на месте. По воскресеньям, когда вся семья, сидя в столовой, ела кашу или жареную свинину, Жюль Одуэн поднимал взгляд на. зеленую кобылу и, склонив голову на плечо, сложив ладони, вздыхал:
— Иногда кажется, что она вот-вот заговорит.
И тут все, чтобы скрыть нахлынувшие чувства, пропускали по глотку арамонского.
Нарисовавший меня художник был не кем иным, как знаменитым Мюрдуаром. Наряду со всеми преимуществами истинного гения он. обладал еще одним таившим в себе огромную силу секретом, над которым я не без некоторых колебаний предлагаю поразмыслить нынешним художникам. Не то чтобы у меня возникали опасения, что это принизит Мюрдуара: оставшиеся после него портреты, полные трепета жизни, и даже пейзажи, о которых можно сказать, что там, в ветвях, витает тень великого Пана, делают очевидным, что самые искусные приемы, сами по себе без художнического гения, ничего не значат. Однако снобизм нередко простирается слишком далеко и может быть, не стоит увлекаться столь дорогостоящим художественным средством. И да послужат эти мои слова своего рода предостережением.