— Рогоносец, я тебе говорю, и вся семья рогоносцев! По вине одного одержимого писаниной, который не сумел удержать при себе то, что я ему рассказал. Что? Нет, я не хочу тебя слушать. Что бы я стал делать с твоими исписанными страницами? Ты что, собирался ими вывернуть мне мозги набекрень, да? А теперь твое письмо находится у Малоре, у Зефа. Это его мальчишка схватил его, схватил так же, как схватил бы сам Зеф; у них это в крови: воровать и доносить. Таким же был и подохший недавно старик Малоре, таким же был и отец старика. Беги теперь за своим письмом, беги!
Оноре, весь дрожа от гнева, оперся о кормушку между двумя коровьими мордами и, поразмыслив немного, успокоился. Не приходилось сомневаться, что письмо находится у Зефа и что тот попытается им воспользоваться. Однако, все взвесив и предположив самое худшее, Оноре здраво рассудил, что у Малоре вряд ли что-либо получится. Ему, естественно, не составило бы труда оповестить всю Клакбю о том, что мать Одуэнов переспала с баварцем, и как бы обстоятельства не извиняли ее, в памяти у всех остался бы только сам факт. Оноре вынужден был признать, что общественное мнение в этом деле значило для него много; однако в конечном счете речь шла все-таки о покойнице, а он лично видел немалую разницу между покойником и живым человеком. То, что говорят во весь голос о покойнике, не стоит того, что думают про себя о живом; даже половинки и то не стоит, даже четвертушки. Оноре говорил себе также, что он живет не репутацией покойников — такое годится только для ветеринара, — что он только хочет упрочить эту репутацию. С другой стороны, он думал о том, что унижение от огласки письма в Клакбю имеет и одну хорошую сторону: его жажда мести Зефу, получившая столь долгую отсрочку, что он уж совсем было отказался от нее, обретала таким образом некий дополнительный повод. Чувство раздражения и отвращения, которое он испытывал при виде Малоре, получало теперь более прочное основание. Его ненависть была отныне в безопасности, и он ощущал во всем теле такую же легкость, какую испытывает добродетельный гражданин, узнавший, что войну наконец-то объявили.
Фердинан, не осмелившийся прервать размышлений брата, пытался проследить за их ходом по выражению его лица. Оноре не стал посвящать Фердинана в свои оптимистические выводы. Он сразу же разглядел преимущества перед ветеринаром, которые он получал в новой ситуации, преимущества честные, связанные с той верой, которую он внушал брату.
— Ну, так что будем делать? — спросил Оноре.
— Не знаю, — ответил Фердинан жалким голоском, упавшим на его выходные туфли.
— Теперь ты должен быть доволен, а? Ты ведь сам хотел видеть Зефа мэром Клакбю. Теперь он Польше не нуждается в тебе, чтобы заставить меня делать то, что ему захочется; он держит меня сейчас письмом надежнее, чем твоими заговорами! О! Теперь я уже ничем не смогу помешать ему; буду счастлив уже только оттого, что он соблаговолит не трепаться. Но когда он станет мэром, то начнет требовать у тебя денег: двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч и больше. Я-то в этом отношении могу быть спокоен, у меня ничего нет. После денег он захочет забрать у тебя дом, после дома…
Перечисление всех этих катастроф напугало Фердинана, который опять опустился на треножник и принялся стенать.
— Все же горячиться нам сейчас не стоит, — сказал Оноре. — Вполне возможно, что Тентен вовсе и не отдавал письмо отцу, хотя меня это удивило бы.
— А зачем оно Тентену?
— Разумеется, он схватил его для того, чтобы отдать Зефу. Однако с детьми никогда нельзя знать наверняка. У них свои идеи… Однажды я увидел, как Алексис бросил монету в пять су в реку, и выяснить, почему он это сделал, я так и не смог.
Ветеринар пожал плечами: что за идиотизм бросать деньги в воду.