Особенно Алексис старался уберечь Гюстава и Клотильду от общения со стариками. Он вспоминал последние годы своего деда Одуэна и разнузданный цинизм его речей. Когда этим старикам оставалось жить год-другой, когда со всеми земными делами было уже покончено, они переставали видеть какой бы то ни было резон в том, чтобы чего-то стесняться. Утратив способность работать, они становились как дети, над которыми не висит необходимость зарабатывать деньги. «Боже мой, — говорили старики, — мы так долго воздерживались от того, чтобы быть свиньями, что теперь все это само просится на язык». А поскольку у тех, кто работает, не было ни времени, ни желания слушать их, то старики беседовали с детьми и, случалось, являли собой то, во что может превратиться человек в семьдесят пять лет. Кюре тут приходилось волноваться не за ребят, а за стариков, которые, умри они внезапно от разрыва сосуда или от чего-нибудь еще, рисковали отправиться на тот свет с черным грехом на совести.
Вот почему он распространял слухи, что старость мудра, пристойна и осиянна льющимся из ее очей светом; он надеялся, что старики почтут за честь поддерживать эту репутацию мудрости, и, как оказалось, ставка кюре на их тщеславие более или менее себя оправдала. Большинство из них стали воспринимать себя всерьез, причем, на что он уж совсем не рассчитывал, во всех тех случаях, когда требовался здравый смысл, острый взгляд и бодрость духа, у стариков начали спрашивать совета здоровые, полные жизни сорокалетние мужчины.
VIII
Деода шел своим отменным почтальонским шагом, посматривая вокруг своими, как всегда, голубыми глазами. И когда он пересекал сад или проходил вдоль изгородей, летние цветы торопились расцвести быстрее обычного. Он не знал этого и шел спокойно. Он шел своим маршрутом почтальона, начиная с самого начала и далее. Это было его ремесло, коль скоро он был почтальоном. В воскресенье он совершал свой обход, как и в остальные дни, и не жаловался: ведь это же было его ремесло. Обедню Деода посещать не мог, но кюре ему это прощал при условии, что время от времени он будет посещать утреннюю службу. С этой-то стороны он был спокоен; просто теперь ему не удавалось помянуть лишний раз свою жену, которая вот уже лет десять лежала на кладбище. Однако поскольку она умерла, он и не слишком мучился. Он больше не думал об этом. Вот когда она болела, то, видя, как она страдает, и потом, когда ее несли вчетвером ногами вперед, вот тогда ему пришлось попереживать. А потом он забыл. Она умерла, вот: умерла она. Такое часто случается, самая что ни на есть обычная вещь. Не биться же ему головой об стенку. Он тут ничего не мог поделать. Он-то все-таки остался жить, остался со своей формой почтальона и ремеслом почтальона. И он занимался своим ремеслом степенно, размеренным шагом степенного почтальона; в ожидании своей очереди, когда и ему тоже придет время последний раз, уже покойником, выйти за порог своего дома. Он ждал своей очереди и больше об этом не думал, он пока еще жил и на тот свет не торопился.
Сойдя с дороги, почтальон углубился в яблоневую аллею, которая вела к Зефу Малоре. Обедня уже давно закончилась, но мужчины еще не вернулись: Анаис опередила их по дороге. Деода порадовался, что застал ее одну. Когда рядом с ней не было ее мужчин, она смеялась, завидев почтальона, и ему было приятно смотреть на ее тело крупной блондинки, на ее красивое лицо зрелой сорокалетней женщины. Ни о чем предосудительном Деода даже и не думал оставшись вдовцом, он превосходно обходился без женщины, скромно устраивался как мог сам по себе. Они оба весело засмеялись: она тому, что пришел почтальон, а он тому, что является почтальоном. Такая уж выработалась у всех привычка — смеяться, когда он входил в дом. Люди говорили: «Вот почтальон». А он отвечал: «Да, это я». Смеялись люди оттого, что им было приятно видеть, как в дом входит хороший почтальон.