Старый Одуэн относился с почтительным восхищением к своему сыну, которым у него были все основания гордиться, хотя одно время религиозные рвения Фердинана внушали ему изрядные опасения. В семье Малоре не было никого, кто мог бы гордиться столь же удачно сложившейся судьбой, включая даже двух незаконных сыновей Тины Малоре, старой шельмы, которая до пятидесяти с лишним лет вела разгульную жизнь, а потом сумела-таки заставить включить себя в завещание одного бывшего судебного исполнителя. Встречая старика Малоре, Одуэн коварным голосом говорил ему:
— Я был так опечален, когда узнал, что твоего племянника опять не взяли на почту. Что за сучья жизнь: ведь твоей сестре стоило стольких трудов воспитать их…
Он произносил все это таким невинным тоном, словно и не догадывался о том буквальном смысле, который обретали его слова. Малоре готов был его съесть. А Одуэн тут же сообщал про своего сына Фердинана:
— У него сейчас прекрасное положение; очень я все-таки доволен своим парнем.
О двух других своих сыновьях Одуэн говорил менее охотно. Правда, поскольку Альфонс и Оноре жили в Клакбю, говорить о них не было никакой надобности. Отец не ладил ни с тем, ни с другим. На какое-нибудь замечание бывший капрал совершенно некстати отвечал ему, что позволил продырявить себя вовсе не для того, чтобы его распекали как мальчишку, ну а старик считал, что между его справедливыми упреками и негнущейся ногой сына нет никакой связи. Рана сама по себе, конечно, была овеяна ореолом славы, и Жюль Одуэн никогда не упускал случая похвалиться ею на политическом банкете, но она никак не могла служить оправданием ни для лени Альфонса, ни для его пристрастия к вину.
Что же касается Оноре, то отец неукоснительно раз в неделю проклинал его, что сопровождалось громогласными ругательствами как с той, так и с другой стороны. При этом Оноре не был ни лентяем, ни бунтарем, как не был он и человеком равнодушным, а был, напротив, хорошим сыном, хорошим отцом и хорошим супругом; однако уже само его присутствие в Клакбю оказывалось чем-то вроде постоянно нависающей над интересами дома опасности; он безмятежно, как бы даже не думая об этом, уклонялся от соблюдения всех тех обычаев и выполнения всех тех мелких ухищрений, которые способствовали укреплению влияния его отца в Клакбю. Например, ему ничего не стоило в самый день муниципальных выборов упрекнуть в нечистоплотности выборщика, чей голос был необходим отцу как никакой другой, и все только потому, что тот и в самом деле не отличался чистоплотностью; или же когда в семье опрашивали его мнение по поводу того или иного проекта, он мог назвать его нечестным, хотя было бы разумнее и приличнее отметить его хитроумность, потому что решение семьи всегда достойно уважения.
— Понимаешь, — говорил старик, — нужно, чтобы у тебя были хорошие отношения с Русселье. Он республиканец, и вообще из наших.
— Да, но при этом он еще и последний негодяй.
— Негодяй или не негодяй, но ведь он же голосует.
Истощив все аргументы, отец принимался обвинять сноху в том, что она настраивает против него его собственного сына; он так и не смог простить Аделаиде ни того, что она пришла в их дом без единого су, ни ее костистую худобу, отсутствие тяжелых грудей и широких ягодиц, которые обычно служат предметом семейной гордости. Когда спор доходил до этой точки, отцовское проклятие уже витало в воздухе, а Оноре в ответ клялся, что завтра же покинет халупу. Он бы и осуществил свою угрозу, если бы старик не начал первый делать шаги к примирению; Одуэна ужасало возникавшее перед ним зрелище бредущих по дорогам страны Оноре и Аделаиды, впряженных в повозку тряпичника и подгоняющих впереди себя трех или четырех детей. Госпожа Одуэн, пока была жива, оказывала на всех в доме успокаивающее воздействие. Она умерла через три года после заключения мира, умерла от какой-то таинственной, овладевшей ею вялости, причину которой врачи так и не сумели определить.