После обмена мнениями о различных кушаньях перешли к более вольным темам. Дервиш читал персидские стихи и рассказывал непристойные анекдоты. Мудрец встречал каждую историю взрывом заразительного смеха, а потом сам принялся рассказывать анекдоты, не стесняясь в выражениях.
Наконец к полудню общество стало расходиться. Поднялся и учёный муж.
— Эге, пора и нам. В животе уже бурчит с голоду.— И тут он вдруг вспомнил о софте, хотя прошло уже несколько часов.— Эх, мулла,— сказал он смущённо,— так и не удалось нам с тобой поговорить!
Они шли — учёный муж впереди, ходжа немного сзади,— смиренно сложив руки на животе.
— Какое же у тебя горе, мулла? Ты говоришь, мои книги читал? Ну что ж, очень хорошо... Прекрасно...
Шахин-ходжа, с трудом сдерживая слёзы, ответил:
— Почтеннейший эфенди, я сгораю!.. Огонь сомнений сведёт меня с ума... И никто, кроме вас, не избавит от этой муки... Вы, только вы можете убедить меня. Докажите мне, что душа человеческая вечна...
Учёный муж старательно вытер нос огромным чёрным платком величиной чуть ли не с простыню. Осмотрев юношу с головы до пят, он вдруг начал смеяться, и в добром смехе этого человека слышались и жалость и сочувствие, он понял, какая болезнь гложет молодого софту.
— Сынок мой, неужели у тебя дел других нет? Всё, о чём ты меня спрашиваешь,— это очень серьёзные и сложные проблемы. Сколько великих мыслителей, не чета нам с тобой, кануло в вечность, утонув в этом бездонном океане... Чтобы все эти вопросы, все эти проблемы не токмо разрешить, а просто хотя бы понять... и то нужны величайшие и глубочайшие знания... Так что ты пока старайся копить знания, пополняй скудную суму свою... И по возможности не пренебрегай земными благами... Сам понимаешь, если в кармане хоть что-то звенит, тогда и поешь и попьёшь. Тогда и проблемами разными можно заниматься со спокойной душой... Или, ещё лучше, совсем не заниматься. Как бы то ни было... В общем, вот так, сынок...
Увидав, как у ходжи за стёклами очков блеснули слёзы, мудрец отечески похлопал юношу по плечу:
— Не думай, мулла, что я твоего горя не понял. Революция в убеждениях — самая мучительная, самая бурная из всех революций... Да поможет тебе аллах! Впрочем, помощь аллаха в таком деле — вроде как бы в насмешку, но из поговорки слова не выкинешь...
Софта по-прежнему стоял, смиренно склонившись перед ним.
— Неужели вы меня не поддержите, почтеннейший господин-эфенди?..
Великий мудрец опять сочувственно улыбнулся.
— Мысль, устремившуюся вперёд — к знаниям, на полдороге не остановишь! Ты бы, мулла, лучше забыл обо всём, бросил бы это дело. Знай одно: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!» — помни и всегда повторяй. Вот увидишь, всё пойдёт своим чередом!.. А что я тебе раньше говорил, ты тоже не забывай! Есть возможность — ешь, пей!.. Когда желудок полон — и в голове светло, и оптимизм появится, и на сердце легко станет...
Шахин-ходжа отчаянно замахал руками, словно услышал что-то ужасное, и воскликнул:
— О господи! И вы то же самое! Как материалисты!.. Собеседник засмеялся.
— Ты, однако, мулла, человек проницательный. Хочешь моими же словами меня изобличить?.. Между прочим, единственная мысль, понравившаяся мне у материалистов,— это как раз о связи духа с желудком. Ешь и пей! — как я тебе и говорил. Не отравляй себе жизнь!.. Кругом посмотри! Погода-то какая! Ох-хо-хох!, — Старый мудрец остановился, опёрся на свою палку и, подняв голову, вздохнул полной грудью, словно стараясь наполнить воздухом громадный мех. — Жизнь — это действительно хорошо! Разве ею когда-нибудь насытишься!.. Ну, счастливого пути, мулла... Впрочем, может быть, пойдёшь со мной? Я угощу пачой[37] тебя, у нас в Бейкозе её знатно готовят!.. Ты ведь издалека пожаловал, наверно проголодался?..
Почтенный муж был прав. Ничто не может заставить мысль вернуться в старое русло, коль однажды она, заблудившись, сбилась с пути и устремилась совсем в другом направлении...
Болезнь прогрессировала. Порой она протекала очень тяжело, иногда наступало облегчение. Но однажды, после долгой агонии, угасла вера Шахина, как угасает пламя лампады, в которой иссякло масло.
И только горечь осталась в его сердце, как грустное воспоминание о чём-то очень дорогом и далёком....
Да, теперь Шахин-эфенди стал совершенно иным человеком, хотя в душе его, в сердце по-прежнему ныла старая рана...
«Не попади я сюда,— подумал он,— был бы я, наверно, честным крестьянином, трудолюбивым и жизнерадостным, никому бы вреда не чинил, в бога верил бы искренне...»
Шахин поднялся со скамейки, в последний раз посмотрел на многочисленные кельи, тесно обступившие двор, и медленно направился к выходу из медресе.
Утратив веру в бога, Шахин-эфенди почувствовал, что не может больше жить в медресе. Он стал тяготиться занятиями.
Погас волшебный огонь, освещавший когда-то его крохотную келью. Погас ослепительный светильник, перед которым тускнели блестящие паникадила самых больших мечетей Стамбула. Словно осуждённый на казнь, смиренно принял Шахин неизбежный приговор суда и ждал, покорный и усталый, когда же придёт смертный час.
Казалось, оборвались все нити, связывавшие его с медресе. Он перестал заниматься. Во время лекций он ничего не слышал, погружённый в глубокое раздумье. Юноша избегал товарищей, уходил подальше за городские стены и в одиночестве бродил по полям вдоль берега моря.
Даже некогда любимая «История пророков» превратилась теперь в обыкновенную потрепанную книжку, и ветхие страницы её, источенные червями, он не мог уже больше читать.
Учителя и наставники, заметив разительную перемену, произошедшую в юноше, недоумевали:
— Что с тобой, мулла?
— Если будет угодно богу, через два года медресе кончишь...
— Зачем себя губишь?
— Ещё капельку усилий...— твердили они наперебой и спешили дать ещё один бесполезный совет.
Совсем иначе расценивали рассеянность и уныние Шахина его однокашники:
Ты, наверно, полюбил какую-нибудь красотку и сгораешь от тоски по ней?..
В ответ Шахин-эфенди всегда отделывался шуткой: даже в это тяжёлое для него время он не терял чувства юмора.
Однажды кто-то из товарищей заметил:
— Слушай, Шахин, ну что за настроение у тебя? Глядишь на тебя и думаешь: уж не похоронил ли ты возлюбленную, словно с кладбища возвращаешься.
Юный софта сокрушённо вздохнул:
— Ты угадал!.. У меня и правда была возлюбленная, предназначенная мне вечностью... Как я любил её!.. Но случилось, что вот такие же, как ты, наши товарищи и улемы, все мы вместе убили её и предали прах земле... Теперь я, несчастный, в печали брожу вокруг её величественной гробницы...
Однако период отчаяния и апатии продолжался недолго. Диагноз, который он сам поставил своей болезни, оказался верным. Набожность и благочестие его не были уж так бесцельны — всего лишь бескорыстной потребностью ума и души; вечную жизнь он упорно представлял как продолжение скоротечной жизни на этом свете, а медресе считал самым кратким и верным путём в вечность. И стоило ему потерять надежду на эту вторую жизнь, как богословские науки в его глазах утратили всякий смысл.
Одно время Шахин подумывал, уж не вернуться ли ему в деревню и не заняться ли земледелием,— он не мог больше служить делу, в пользу которого не верил.
Шёл рамазан, и софта отправился в странствия. Он решил заглянуть в родной городок, посмотреть, что же там делается, как живут земляки. Ведь может и так случиться, что он снимет чалму, возьмёт в руки мотыгу или пастуший посох. Однако на родине его тоже ждали горе и разочарование.
Мать умерла. Ничего теперь не связывало его с родными местами — ведь у него не было ни кола ни двора. Да и жизнь в медресе сильно изменила юношу. Он уже не мог испытывать радости от прогулок по горам в компании овец. Друзья детства стали отцами семейств, и казались ему людьми недалёкими, слишком простыми.
И хотя всё то, что Шахин узнал и пережил в медресе, разрушило его веру, отняло у него мечту, однако юношеская душа, пылавшая так долго «небесным» огнём, на всю жизнь сохранила удивительную потребность во что бы то ни стало искать и находить себе новые идеалы.