Выбрать главу

Там, где мыс переходил в холмистую гряду, я стал различать во тьме какое-то строение. Оттуда послышался лай собаки, почуявшей меня. Лаяла она с подвывом. Низкие тучи все так же проносились по небу, море шумело. Мне стало совсем плохо, я чувствовал, что теряю сознание, меня тошнило. Боль в ноге, на время онемевшей в воде, была нестерпимой от соли. Вначале я не понял, что ранен и в голову; теперь болели все порезы на лице и на голове, и порой казалось, что они болят даже сильнее, чем нога. Но я уже бывал ранен и знал, что это плохая примета — нога сломана, и не в одном месте, она волоклась как что-то липкое, мягкое, чужое. Казалось, что, если бы ее отцепить, оставить на песке, боль сразу же прошла бы, идти стало бы легче.

Собака рвалась с цепи. Я слышал, как звенит цепь, как скрежещет кольцо на проволоке. Но идти не мог. Лег на бок, вытянув беспомощно ногу, и стал ждать, пока меня найдут. Песок щекотал щеку, холодный и шелковистый. Собака лаяла все тише, я снова впал в беспамятство.

…Сначала мне снилась мама. Она гладила меня по щеке и говорила: «Боже мой, такой большой мальчик, и боится собаки…» Она качала головой укоризненно, и мне, как всегда в детстве, становилось от этого стыдно; что-то стеснилось в груди, защекотало в носу, и было почему-то жалко себя — страх, испытанный от ощущения своей беспомощности и незащищенности, не проходил. Мама продолжала гладить меня по щеке и по носу, было щекотно и странно; и я подумал во сне, что причиной этой странности было то, что мама никогда не ласкала меня, когда была недовольна мной. И вообще она не любила «лизаться», как другие матери. Я очень любил ее. В ней было все — и море, и небо, и тепло. А разве море, небо, солнце только ласкают? Нет, они могут хмуриться, гневаться, жечь. Но они остаются морем, небом и солнцем. И никто не может заменить их. Я знал это давно, но сейчас, во сне, мне было не только щекотно от прикосновений маминых пальцев — мне казалось, что именно они спасут меня, эти тихие касания, похожие на дуновение ветра, когда лежишь на песке, разомлев от моря и солнца, щекою на песке, а он струится под ладонью, покалывает тоненькими иголками в шею, щекочет щеку, поднимаясь как бы на свои песчиные цыпочки…

Собака была черная, с оскаленными клыками, один из которых, справа вверху, как бы отделялся от розово-черной десны, с нее стекала слюна. Мама куда-то исчезла, я только слышал ее голос, далекий и невнятный, заглушаемый лаем черной собаки. А та приближалась, голова ее с оскаленной пастью росла, и вдруг из пасти метнулся тугой сноп огня, и я услышал пулеметную очередь: дуду-ду-ду-дудуду… «Собака немецкая… немецкая овчарка…» — сказал кто-то во мне, но одновременно и вне меня, потому что слова отдавались, словно эхо: «…арка, арка, арка…» Собака подошла ко мне, а я лежал и не мог встать, как ни напрягался, — тело было ватным, бессильным. Теперь я увидел, что собака была очень большая. Она потопталась около меня и вдруг села на мою ногу. Я закричал и проснулся.

Боль в правой ноге пульсировала уже в бедре, глухо отдаваясь в поясницу. Солнце окрасило края дюн; рыбачья хижина в зарослях олив была освещена его лучами. Собака — худая как скелет — совершенно осипла от лая, она едва слышно свистела и подвывала. Только теперь я понял, что никого в хижине не было, собаку забыли отвязать, и она погибала, как и я, на пустынном берегу.

Я оглянулся на самолет: он был на две трети под водой, снаружи торчала лишь левая плоскость и самая верхушка винта — вода прибывала.

На мысу чернела бесформенная груда металла, покореженного и развороченного при ударе.

Море было розоватым. Дальше от берега на нем прочерчивались белые прожилки, которые иногда вспыхивали под лучами подымающегося солнца… Мрамор, камень этот называется мрамор…

Я чувствовал, что у меня начинается жар. Руки почти не подчинялись мне, но я пополз, закусив губы, волоча ногу, распухшую за ночь. Она продолжала кровоточить. След бурый, местами расплывающийся (там, где я останавливался отдохнуть), тянулся за мной от самой воды.

Когда до собаки оставалось уже совсем немного, я обессилел. Дворняга с черно-белой шерстью, вся в репьях и песке, прилипшем к ее спутанной мохнатой морде, ползла ко мне навстречу, повизгивая и пытаясь продвинуться хоть на сантиметр, — веревка была натянута как струна, проволока, протянутая от дерева к хижине, провисла под кольцом, собака хрипела.