Выбрать главу

— Кстати, — перебил я, — это все смахивает на жестокий романс. И «бархат алый», и гитарная интонация…

— Да, романс — жестокий, очень жестокий… Но в «алом» я вижу не символ пошлости, а кровь. Да, да, кровь, которая потом будет, в финале:

Любовью, грязью иль колесами Она раздавлена — все больно.

Насчет интонации ты, может, и прав. Я не думал об этом. Блок мог и нарочно — для характеристики героини, ее идеала. Но разве это главное? «Все больно…»! Кровь — везде кровь. Боль — всегда боль…

— Мы начали с права каждого на равенство, свободу, достоинство, — продолжал Саша, вновь разгорячась. — Пусть идеал для кого-то — и плюш, и гитара — смешон нам или жалок. Мы должны научить человека, привить ему вкус, и у него будет иной, более высокий и достойный идеал, не в этом же суть спора у нас, — дело в цели искусства, цели художника. Неравенство — противоестественно, унижение достоинства — противоестественно, несвобода, какого происхождения бы она ни была, — противоестественна! Вот — истина, вот — главное.

— А выход? — спросил я.

— Где выход? В поступке. Для девушки — это самоубийство. Для поэта — рассказ о нем. Для нас с тобой — понимание сути этого рассказа. Все это — цепь поступков, действий. Отсюда я имею право сделать свой вывод о том, что Блок намеренно, а не случайно (такого рода случайностей в искусстве не бывает!) погрузил в молчание вагоны — «желтые и синие». Россия поет, плачет, бросается под колеса. И другая Россия — тягостно молчит. Конечно же, это образ. И притом, какой силы! Старая Россия затаилась, испуганная нарастающим гулом будущей Революции… Конечно, из одного стихотворения нельзя сделать столько категорических выводов, и ты вправе последний мой вывод, наиболее общий, поставить под сомнение. Но теперь я говорю уже обо всей поэзии Блока накануне революции. А зная ее, почему же мы должны умышленно читать прошлые стихи как отдельные, изолированные друг от друга картинки? А? Ведь поэзия — единая развивающаяся песня, единая судьба! Судьба не одного поэта — России!

— Может, ты и прав. Но ты не ответил на конкретный мой вопрос: в чем же реальное содержание стихотворения, если, как ты выразился, «мы все его и должны понять вместе»? Не означает ли это, что порознь никто не исчерпывает содержания?

— В известной мере, полностью исчерпать содержание стихотворения нельзя. Тогда оно перестало бы быть стихотворением, стало бы понятием. А понятие — удел точного знания. Но когда я говорил о том, что содержание мы раскрываем все вместе, я имел в виду только одно: что для каждого человека остается некий «остаток», что ли, что каждому впору взять от стихотворения то, что, быть может, доступно лишь ему, в то время как другая грань образа для другого человека окажется наиболее близкой. Это не значит, что только ее, эту грань, он и увидит в стихах — просто в ней для него окажется сокровенное, свое прочтение. Да мы с тобой только что подтвердили эту мысль. По-разному ли мы поняли стихи? Да нет, думаю, если разобраться, нет. Главное-то оба ухватили, разошлись в частностях. Но исчерпали содержание? Разумеется, нет! В нем много осталось такого, что доступно прояснению идеи, ведь произведение искусства целиком содержательно, а не по привеску вывода, в нем все нужно.

— Ты знаешь, — несколько неожиданно сказал я, — я вспомнил, читал где-то: в каждом из нас много настоящего и лишь одна капля будущего…

— Это — тот же Блок. В дневнике. Но к чему ты?

— Не знаю. Так. Нет, вероятно, потому, что вспомнил: Блок писал эти стихи в то время, как много читал, вернее, перечитывал Толстого, Чехова, прозу Пушкина. Он все время об этом вспоминает в 1909 и 1910 годах. И вот что я подумал: Блок здесь, в этом своем периоде, уже не только Блок. Он уже — традиция русской литературы, давняя традиция совестливости. Хотя и раньше… Я не хочу сказать, что это новое для него, нет, конечно. Но перелом где-то на грани первой революции, в 1905 году и дальше — все покатилось… Он потому, верно, и стал все это перечитывать методически. Того же Толстого. Но, прочитав снова, взволновавшись — ты помнишь, конечно, он так и пишет в дневнике, что взволновался и стал перебирать друзей, отказываться от некоторых, оставляя себе только глубоких, несуетных, — задумал начать новую жизнь без пустых желаний и мелочных страстей. Блок записывает в дневнике подробно и тщательно — может быть, впервые так развернуто — историю о том, как он встал в четыре утра, чтоб посмотреть комету Галлея (о ней все говорили, писали, ждали страшного), но вместо кометы увидел, как ворует его сено какой-то Егорка, ворует поспешно, пока барин спит; и дальше Блок пишет, что вороватый этот Егорка вьет гнездо для детей, а он, помещик русский, дворянин, держит таких, как Егорка, для того, чтобы они «строили» их «больную жизнь»… Я хорошо запомнил. Именно «больную» жизнь. Он там же добавляет, что у него нет детей. Меня эта деталь, помню, еще тогда поразила, пронзила, я бы сказал. Ведь это значило большее — нет будущего у «больной жизни» богатых. Ведь это не кокетство, а боль, стыд за всех, кто ведет такую «больную» жизнь! Все это я к тому же. Не спорю, как ты понимаешь, скорее подтверждаю тобой сказанное. Только одного не в силах понять: все художники, остро чувствуя несовершенство настоящего, рвутся в будущее, но вот наступает момент гармонии, хотя бы относительной, что тогда будет с искусством? Не изменится ли дилемма: «капля будущего» эта не растворится ли, не улетучится ли вовсе?