Выбрать главу

— Грустную ты нарисовал перспективу, — усмехнулся Саша. — Хорошее надо назвать хорошим, доброму надо радоваться, торжествуя. Но художник по природе своего дарования — разведчик будущего. Он непременно должен чувствовать его приближение, хотя бы как гул рельсов перед приближением состава. И как бы ни говорили вокруг: нам, мол, и без поезда неплохо, — ничего не изменится, поезд все равно придет, в этом суть! А лучше ли, хуже ли будет, когда поезд придет, не зависит ни от художника, ни от тех, кто не слышит этого гула рельсов и думает, что в его силах отменить поезд Будущего.

ПРОСТО ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ…

(Без даты).

Никоненка увезли в госпиталь. Загноились раны. Сутки целые горел, бредил, звал какую-то Веру. Нас сменили. На переправе в сплошном дыму, под разрывами мин и снарядов, оглохшие и ослепшие, мы прошли до середины Волги.

Огонь спал. Мы пристали к песчаному большому острову. Долго выносили раненых, сгружали полуживых.

Транспорты пошли назад. Мы ждем парома на восточный берег.

Сижу на песке, желтом, мягком, и смотрю на Сталинград. Он черно-багровый, подрагивающий — гул ровный, тяжелый и непрекращающийся, сотрясает почву, Когда немного рассеивается дым над городом, видны разрывы, немецкие самолеты, заходящие на бомбометание. Даже странна их безнаказанность — кажется, туча комаров повисла над развалинами, над бушующим морем огня.

Время от времени доносятся глухие, но сильные залпы наших тяжелых батарей. Где они, я не знаю. Может быть, на восточном берегу?

Недалеко от меня в мокрых шинелях нахохлились мои товарищи — Волейко, Захаров, Максименко, Гигла… Гигла уже не поет — ранен в голову, бинты рыжие от крови, голову держит настороженно, чуть набок, говорит «больно нэстэрпимо», но не стонет.

У Волейко легкая контузия, как у меня. В атаке он отличился и сам не заметил: в немецких ходах сообщения, которые мы временно отбили на высотке, он, споткнувшись о провод связи, упал на фрица как раз в ту секунду, когда тот выдергивал чеку из гранаты рядом с нишей, где были боеприпасы. Еще полсекунды — мы все, и я в том числе, взлетели бы к богу. Граната разорвалась под немцем, а Волейко почему-то оказался наверху ниши, карабкался на бруствер, но, кроме мелких осколков в ноге, ягодице и контузии, все обошлось. Командир роты, который был почти рядом, тоже отделался легким ранением. Волейку все считают спасителем.

Захаров — краснодарец, с землистым лицом и отечными глазами, нам в отцы годится, ему лет тридцать пять. Лицо подергивается — у него тик. Захаров курит и улыбается: «Загадывал три раза и три раза оставался живой, — говорит он, хитро подмаргивая нам, — теперь уже в живых останусь. Меня ведь берут по специальности — слышал? Картограф я. Батальонный узнал: что ж ты, говорит, молчал? На таких запрос был». И Захаров смеется, обнажив желтые, прокуренные зубы.

Максименко — совсем мальчик из-под Херсона, родителей убили (в эвакуацию ехали с заводом), а его сделали сыном полка. Так и остался солдатом. Стаж у него большой. Воюет от Харькова. Был сперва в разведке.

Рассказывает: «Раз под проволоку лез, зацепился, а немец ракету повесил. Я лежу, похолодел, руки дрожат. Светло как днем. И слышу, два немца разговаривают за спиной, проходят, а я голову повернуть хочу — страшней всего, что в спину стрелять будут. Но голову поверну, шум будет, и так себе лежу, про себя их шаги считаю. Слышу, перестали говорить и остановились. Я голову втянул и жду. А сердце стучит так, что голова вроде подпрыгивает на рукаве. А они, сволочи, молчат. И ни звука. Как будто увидели меня и рассматривают, решают, что со мной делать. И тут мне закричать захотелось, чтоб скорей стреляли. Вспомнил мать, как она лежала на дороге, рядом с машиной, глаза открытые и нигде кровинки нет, как задумалась. А уже холодная. Как отца понесли, закрытого с головой, и посмотреть не дали, чтоб не испугался.