Гога-спасатель — теперь военком местный; все такой же славный и компанейский парень, глаза полузакрыты — томится, глядя на стаканы.
— Встанем, — говорит папа. Он торжествен. На нем украинская вышитая рубашка, сквозь разъехавшиеся края вырезного воротника буйно лезет жесткая седая поросль.
Все встают.
Никоненки берут стаканы первыми.
Пьем мы стоя. Молча.
Я хочу сесть, но отец говорит строго:
— За Сашу.
И я задыхаюсь от глотка.
— За Гришу. Он пал героем. Четыре ордена.
«И четверо детей», — думаю я. И пью до дна.
— За Николая Николаевича Иванова. Инфаркт в День Победы…
Долго нам стоять за этим столом. И «Рислинг» кажется горьким.
И потом я перевожу глаза на маму. Седая, строгая, в очках, перевязанных черной ниткой, глаза за стеклами почти бесцветные от слез, которых я никогда не видел.
Мама улыбается мне спокойно и уверенно, как всегда.
Я смотрю на отца, когда-то красивого и полного, с уверенными жестами и ослепительными зубами.
Война…
Отец говорит всем, а глазами — мне:
— Ничего. Все позади. Мы еще поживем!
И в глазах его те старые, забытые искорки.
«Выплывет!» — радостно отозвалось во мне.
И я смотрю на Никоненко, вижу его твердый подбородок, умную усмешку стальных глаз, достоинство и уверенность его осанки. Он кажется не инвалидом, а человеком, начинающим большую и долгую жизнь.
Я не могу рассмотреть себя. Но себя я, кажется, начинаю видеть по-новому.
Взрослым.