Выбрать главу

Как хорошо наложилось это сравнение поэта на четкий рисунок моего сна. И как бесспорно само уподобление отчетливости ночных мыслей образу окаймленного пеной мыса в чистом морском воздухе!

Эти стихи любил Саша…

Вот уже двадцать восемь лет я живу отдельной жизнью от жизни моего друга. От смерти моего друга. И все, что осталось от него, — это груда мятых листов, дневник юноши. Он прятал тетрадь ото всех, даже от меня: он был очень застенчив. Но я должен рассказать об этой тетради, потому что он был лучшим из нас, а надо, чтобы люди знали о тех, кто в восемнадцать, а то и в семнадцать лет стали солдатами; у кого не было юности, а было мужество; о тех, кого мало осталось, но кто непонятно как, а угадывает человека своего поколения — по пеплу в глазах, даже когда глаза смеются, по седине висков и по нерастраченным чувствам, которые всегда бунтуют.

Вот уже двадцать восемь лет один из нас упал лицом в песок, подогнув ногу, отбросив автомат… И так же, как тогда, двадцать восемь лет назад, степной ветер свистит по-калмыцки, шевелит его волосы, заносит сухим песком полы шинели.

Заносит годами, но не может занести.

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ

Говорят: «песок забвения»…

Да, наконец-то я вспомнил, что хотел сказать о связи моего сна с фотокарточкой, которая стоит на столе. Песок… Песок рыжего цвета был в стеклянной трубочке часов. Потому они и назывались «песочные». Вода в ванне была чистая, горячая. Я стоял в кабине, отделанной белыми кафельными плитками, и ждал, пока выйдет санитарка Маша. А она держала в правой руке стопочку с оранжевым порошком, а левой пробовала воду в ванне. Потом высыпала порошок, энергично размешала воду и вышла, задернув полиэтиленовую занавеску на больших кольцах. Вода в ванне стала зеленой, запахло хвоей. Я лег в ванну, ощущая блаженство тепла, покоя. За стеной, журча, стекала вода — кто-то вынул затычку. В соседней кабине послышалось басовитое покашливание. Потом я услышал голос Маши:

«Песочек пересыпался? Рановато вы». — «Пересыпался песо-чек», — добродушно отозвался бас. Я посмотрел на стену и увидел, как быстро, поспешно, хотя и тоненькой струйкой, сбегает песок через узкое осиное горлышко песочных часов.

И у меня перехватило горло. Это было не так давно, во время так называемой процедуры хвойных ванн в санатории. Я смотрел на бегущую струйку, дымящуюся, тоненькую струйку песка, а думал о непрочности жизни… И о Саше, который лежал на песке холодный, недвижимый. И мне почудилось, что и моя жизнь постепенно утекает тоненькой струйкой песочных часов. Я подумал, что не замечаю времени, а оно уходит вниз. И никто не возьмет мою жизнь и не повернет ее так, чтобы песок снова собрался в верхней части — покойный, рыжий, только притаившийся для движения.

И вот сейчас, лежа с открытыми глазами среди мерцающей тишины, я понял, что чувство уходящего времени, пережитое мною тогда, было прямо связано с получением Сашиного дневника. Его привезли мне в то утро, и он подспудно уже владел моим подсознанием. И мой сон был тоже продолжением той же ленты, которая все продолжала раскручиваться назад…

И прямо от песчаного мыса, окаймленного пеной, побежала тоненькая нить воспоминаний к моему последнему воздушному бою.

Я смотрел только на него, на его длинное осиное тело, помеченное черным тупым крестом с белой обводкой. В моем прицеле оно качалось сверху вниз и обратно. Я шел на сближение с «мессершмиттом», зная, что, если не собью его сейчас, с одного захода, значит, наша игра будет сыграна вничью. Ничто не сможет изменить результата. У него не было патронов, он расстрелял их. Теперь он надеялся на запас скорости. Здесь у него было преимущество, и он знал это. Он знал также — я чувствовал это по его ходам в последние минуты, — что горючее у меня на дне бака. И он заманивал меня в открытое море, которое дважды, когда я пытался зайти на немца в пике, надвигалось на меня зеленой крутой стеной с белыми прожилками. Даже в азарте боя я успел подумать, что оно похоже на камень, название которого я почему-то не смог вспомнить в ту первую долю секунды… Я шел на немца сейчас под прямым углом на равной с ним высоте, и ничто, никакое чудо не могло спасти его: я точно рассчитал скорость сближения и угол атаки, если только он не успеет нырнуть вниз или вверх до того, как я нажму на гашетку. И если я успею после короткой, последней очереди проскочить мимо «мессера», а не в леплюсь всей массой своего «ЯКа» в рыжий осиный бок с черным тупым крестом. Крест надвигался, вырастал, и наконец я нажал на гашетку. Палец онемел от усилия, с которым я продолжал давить на нее, хотя пулемет уже заглох, дело было сделано: я успел взмыть над вспыхнувшим и блеснувшим на солнце колпаком кабины — я прошил ее, перечеркнув по диагонали, — и теперь шел на крутой разворот, чтобы последний раз убедиться, что «мессер» сбит, и постараться дотянуть до берега. Если минуту назад главным было — «достать немца», теперь главным было — достичь песчаной косы, со всех сторон окаймленной белою пеной… На вираже я успел заметить, что дымный факел «мессера» потянулся туда же, только намного ниже меня. Я почувствовал, мой мотор стал давать перебои. Как умирающий человек, он судорожно ловил воздух, содрогаясь всем телом, зная, что борьба напрасна, но не в силах покориться неизбежному исходу. Я терял высоту — главное, что могло спасти меня. Море надвигалось снизу, изумрудно-темное с белыми прожилками, местами почти черное, как оно и называлось… Я опять подумал как-то механически, подводным ходом мысли, что забыл название похожего камня, очень простое, которое странно было забыть… До косы оставалось с полкилометра, когда внизу взметнулся высокий столб огня — догорал самолет… И почти в то же мгновение мой мотор замолк. Сильный боковой ветер мешал маневру, теперь я впервые почувствовал, что спланировать на песчаную косу, где чернели остатки «мессера», почти невозможно. Страшная усталость овладела мной и странное безразличие. Самолет накренило, волны и пена были видны отчетливо; вода, теперь нестерпимо синяя, почти фиолетовая, надвигалась на меня. Я зажмурился…

Когда я пришел в сознание, было темно. Я, скорчившись, сидел в кресле, сильно накренившись. Сначала мне показалось, что идет сильный дождь и я промок. Следом сразу же пришла мысль, что колпак кабины закрыт и я не мог промокнуть. Но стоило мне попытаться привстать, чтобы, потянувшись руками вверх, приподнять и отодвинуть колпак, я вскрикнул от резкой боли в ноге и снова потерял сознание. Придя в себя, я ощупал ногу, залитую кровью, и, осторожно отодвинув колпак, осмотрелся. Плеск черной воды вокруг, круто задранное вверх левое крыло с едва различимой в темноте звездой, белая пена, с шипеньем отбегавшая от недалекого берега, где темной бесформенной грудой лежало то, что когда-то было самолетом врага, запах жженого железа вперемешку с соленым бодрящим запахом моря — все это объяснило мне мое положение: я упал недалеко от берега, немного не дотянув до косы. Кабина снаружи была мокрой, я понял, что только отлив спас меня. Море шумело все ровнее и тише. Много воли понадобилось мне, чтобы пересилить боль, попытаться, перевалившись через край кабины, проползти по правой плоскости по горло в воде навстречу берегу. Вода, когда я нащупал песчаное дно, доходила мне до подбородка, если стоять на одной ноге, опираясь на прут антенны, служившей мне неверной палкой: сталь гнулась, и я трижды, пока добрался до берега, опускался на дно, чтобы утишить боль… На песчаном берегу я полежал и снова заковылял, волоча правую ногу и опираясь теперь на корягу, выброшенную морем.

Там, где мыс переходил в холмистую гряду, я стал различать во тьме какое-то строение. Оттуда послышался лай собаки, почуявшей меня. Лаяла она с подвывом. Низкие тучи все так же проносились по небу, море шумело. Мне стало совсем плохо, я чувствовал, что теряю сознание, меня тошнило. Боль в ноге, на время онемевшей в воде, была нестерпимой от соли. Вначале я не понял, что ранен и в голову; теперь болели все порезы на лице и на голове, и порой казалось, что они болят даже сильнее, чем нога. Но я уже бывал ранен и знал, что это плохая примета — нога сломана, и не в одном месте, она волоклась как что-то липкое, мягкое, чужое. Казалось, что, если бы ее отцепить, оставить на песке, боль сразу же прошла бы, идти стало бы легче.