Подняли гроб и понесли с плачем и пением. Саша плавно покачивался, как в люльке. Веял легкий ветер. Солнце светило прямо в лицо, грело глаза сквозь сомкнутые веки, но не жгло, — оно было нежное, как будто светило из рая. Приятно и томно было лежа качаться.
Потом Саша увидел себя отдельно, откуда-то сверху. Гроб был маленький и весь осыпан цветами, простыми и милыми, ромашкою, просвирниками, лютиками. Несли, чередуясь, юноши и прекрасные девицы, и толпа теснилась вокруг, мережа нарядными платьями на барышнях. У всех в руках и на одежде были цветы. Отец шел за гробом, поглаживал свою червонную бороду и недоверчиво улыбался, а на глазах его под очками блестели слезинки: одному только Саше сверху они и были видны. Впереди шли певчие и пели что-то сладостное и печальное, и такое нежное, чего еще никогда на земле не пели, — и от этого из глаз у всех лились невольно слезы.
Саша проснулся в слезах. Солнце сияло прямо в глаза.
Саше стало грустно, — он горько думал, что все люди будут хвалить за такую смерть, и выйдет, как будто для похвал и в огонь пошел. Он лежал и прислушивался к тишине, словно хотелось каких-то утешающих, спокойных звуков. И далекие звуки донеслись до него от земной жизни, — грубые телесные звуки.
IX
И вот в Сашу словно вселился буйный дух, внушавший ему злые, бессмысленные шалости.
То он переставил все часы в доме на час назад, — с обедом опоздали, и отцу пришлось ждать. Лепестинья была смущена. Саша хохотал.
То он приспособил к дверям на веревке кувшин с водою, так что кто отворит дверь, на того плеснет вода.
То он взбирался на крышу сарая и с полуторасаженной высоты прыгал на мягкую землю, в густую траву, пугая Лепестинью и отца.
В шалостях, как и прежде в работе, Саша был неутомим, настойчив и изобретателен. Самые незначительные предметы в его руках становились орудиями для замысловатых, неожиданных предприятий.
Своих шалостей Саша и не думал скрывать: он спешил рассказывать отцу о каждой проказе — и при этом раскаивался и досадовал на себя.
Но тоскливое беспокойство все сильнее томило его, — и он шалил все больше, словно нарочно, с какою-то ему самому не вполне ясною целью. Может быть, хотелось довести отца до того, чтобы рассердился и выразил свой гнев в чем-нибудь сильном, страшном, невыносимом. Но отец только хмурился да побранивал Сашу, полусердито, полунасмешливо.
Иногда Лепестинья усовещивала Сашу. Она говорила:
— Смотри, отбойный, — отец терпит, терпит, да как рассердится, да так-то больно выстегает.
— А и пусть, — спокойно отвечал Саша.
— То-то вот, — говорила Лепестинья, — а станет стегать, завопишь истошным голосом.
— Ну так что ж? — спрашивал Саша.
— Да ничего, егозенок, — покричишь, да такой же будешь. Ты у отца единец, то-то он тебя и балует. А ты все же свою совесть знай. На-т-ко поди-т-ко, ни стыда, ни страха.
— Что же мне делать? — спрашивал Саша и смутно надеялся, что услышит какое-нибудь решающее, мудрое слово.
А Лепестинья говорила: «Молись: избави нас от лукавого. А то что хорошего: отец молиться не умеет, да и тебя не выучил. Учены очень стали. Отцу книги читаешь, да не те, слышь.»
X
Отца не было дома. Сашанабрал на берегу в подол своей белой блузы ворох камешков и принес их в сад. Там, на берегу, он бросал их плашмя в воду, — красиво отскакивали. А здесь он швырял ими вдоль дорожек, в кусты, в густолиственный кленовый шатер, в птиц. Потом бросил один камешек в беседку и попал точно в стекло, — стекло разбилось. Саше полюбился его жидкий звон. Саша побежал к дому и принялся метать камни в окна. Стекла одно за другим разбивались с жидким веселым звуком, похожим на то, как смеются глупые и радостные дети, этот звон забавил Сашу и смешил неудержимо. Весело было смотреть на разбитые стекла, да и то радовало, что он тут хозяйничает, и никто не знает — ни отец, ни Лепестинья. С радостным визгом бегал он по дорожкам. Потом захотелось посмотреть, как это покажется изнутри, — и Саша побежал в дом.
Как всегда, входя в горницы, он затих и перестал визжать, — стены утихомирили. Окна с разбитыми стеклами казались печальными и безобразными. Саша вдруг очнулся, словно его разбудили.
Теперь стало ясно, как бессмысленно и ненужно то, что он сделал. И этот грубый стеклянный звон, — как мог он веселить!
Саша приуныл и, тоскуя, ходил по горницам. В доме было тихо, как всегда, и от этого жутко. Ворожащий стук от маятника разносился гулко по всему дому. Битые стекла валялись на полу, в окнах сияли звездчатые дыры, по стеклам в уцелевших краях вились синеватые трещины. Так было грустно, хоть на белый свет не гляди. А тут еще старая Лепестинья пришла откуда-то, ходила сзади, и ворчала, и подбирала осколки. Ее голос звучал подобно печальному шелесту в камышах над водою.
Саша тоскливо ждал отца. Наконец отец вернулся. Еще снаружи он заметил разбитые стекла и нахмурился.
Саша, весь красный от стыда, говорил, запинаясь:
— Это я побил стекла. Из шалости. Нарочно. Вот, я набрал там, на реке, камешков.
И он подробно рассказал все свое буйство. Его смущенный вид и откровенность тронули отца.
— Как же ты, сынок, так, а? Не годится! — сказал он тихо, взял Сашу за плечи, сам сел на стул, а Сашу поставил между коленями и привычным своим медленным, ясным голосом стал говорить ласково-укоризненные слова, поглаживая рукою длинную рыжую бороду.
Саша плакал. Что отец не сердится, а только говорит недовольным и огорченным голосом, это терзало его сердце. Наконец он стал просить.
— Накажи меня построже.
— Как тебя наказать-то? — спросил отец, задумчиво глядя на Сашу.
— Розгами, да побольнее, — сказал Саша и покраснел пуще.
Отец посмотрел на него с удивлением и усмехнулся.
— Право, папа, держал бы ты меня в ежовеньких рукавичках, — говорил Саша, плача и смеясь, — а то уж я так расшалюсь, что и на поди.
Отец промолчал, отпустил Сашу и ушел.
Саше стало как-то неловко, что отец даже ничего ему не ответил. Упрямо захотелось поставить на своем.
«Он все прощает, — думал Саша, — но ведь есть что-нибудь, чего и он не простит. Что не прощается?»
XI
Саша долго придумывал, чем наконец рассердить отца. Жаль было сделать что-нибудь грубое, чем бы отец был слишком опечален. Саша стал беспокоен, тосковал и метался. Все чаще уходил он в поля, один, подальше от дома, словно ждал, что там найдет решение.
Под солнцем он весь загорел, как цыганенок, — и лицо, и руки, и ноги.
Все чувства Сашины особенно изощрились за эти дни. Он и раньше был и чуток и зорок. Ему не случалось заблудиться в лесу или напасть на ложный след: зоркий глаз его знал приметы, чуткий слух доносил до него тишайшие шорохи и шумы из чащи и от жилья, и легчайшие запахи с полей выводили его на единственно верные тропы. Теперь же больше прежнего полюбил он прислушиваться к тишине в полях. Тонкие звуки, неслышные для обычно грубого человеческого слуха, реяли вокруг него, — и он чутко различал их источники: то бегали жучки по былинкам, то легко трескались, раскрываясь, созревшие в траве крохотные плоды. И над этими звуками еще тончайшие носились, неопределенные колебания, — не звуки, а как бы их предчувствия, — то не растут ли травы, не звенят ли подземные струи?