Словом, Вася типичный шофер типичного председателя. Вот и теперь, помурлыкав, скосил глаза на дождевик, на председательские сапоги, забубнил недовольно:
— Куда это с ночевой собрался? Сначала рессору давай…
— Что? — встрепенулся Орловский.
— Да ничо. Погода, говорю, преспектабельная. На охоту бы съездить — чо ружье зря возим? Кряква, Кирилл Прокопыч, полетела.
— А рессора?
— Так сменим.
Нет, опять не понял председатель намека, замолчал. А может, вид сделал, что не понял. А может, о чем другом думает. Ну да, конечно, о другом — вон как лоб морщинит, желваками двигает.
— Так какая, говоришь, погода?
— Преспектабельная.
А в пустом рукаве — дерг, дерг. И в голове шум, словно волна морская галькой играет. Накатит, пошуршит — отпустит. Если точно к непогоде — все чаще будет накатывать, шуршать, чтобы потом, уже перед самым ненастьем отпустить, успокоиться.
— Однако, поднажми, — сказал Орловский, взглянув на часы.
Ровно в шесть тетя Паша, уборщица правления, отпирает комнату для заседаний. Ровно в шесть Вася тормозит у правления.
А там уже людно, колготно. У дверей обмываются текучими самосадными струями курильщики. Степенные бригадиры в сторонке — у них свой, бригадирский интерес к начинающемуся дню. Кто-то пришел по службе, а кто-то и просто так. Потому что это не совсем утренняя планерка, обязательная во всех колхозах. Это совсем не утренняя планерка, это не то чтобы утренняя планерка, это и планерка и не планерка, заседание и не заседание, что-то такое типично «рассветовское», как и «рассветовский» хлеб, и «рассветовское» молоко. Что-то такое, опять же освященное личностью Орловского, происходящее из глубины его талантливой натуры. Своего рода утреннее, раннее, вот уж точно «рассветовское» вече, на которое может прийти любой и каждый, а бригадиры и звеньевые в силу того, что это все-таки называется планеркой, обязательно. Да, может прийти каждый — с любой болью, с любым недовольством. А может и просто прийти — «на Орловского». Послушать, помыслить, влить в себя кусочек жизненной энергии, исходящей из «деда».
Давно и прочно планерки в «Рассвете» превратились в «уроки Орловского», хотя это стало ясно лишь после смерти председателя. Уроки жизни, уроки борьбы… Он не боялся быть проповедником, выстрадав это право жизнью, отданной без остатка, до донышка людям. Он любил говорить, любил поучать, но разве это поучение, если поучает Орловский? Если в нем вибрирует каждый нерв, если слушаешь — и диву даешься, как сохранил он, как не растратил в много трудности своей жизненной дороги эту жажду жизни, так до конца и не утолив ее? Не утолив до глубокой старости…
«С 25 июля 1944 года по сегодняшний день восход солнца никогда не заставал меня в постели…»
За этими словами больше, чем в них содержится. За этими словами — возрожденные из руин Мышковичи и лучший в Белоруссии колхоз. И люди, вместе с которыми Орловский 24 года подряд вставал до восхода солнца, преодолевал боль открывающихся ран, ломоту в позвоночнике, шум морской гальки в контуженой голове.
Вот он идет к своему столу, кивая головой на «Здрасьте», «С добрым утром!», «Утро доброе!»… Тяжеловато распластывает по стулу крепко сбитое свое тело. Руку — в левый карман, где обрубками пальцев нащупывает очечник. Зажав футляр между коленей, выпрастывает очки. И уже тогда поднимает голову, пробегая глазами по лицам.
— Ну? — говорит Орловский.
Все знают, к кому это «ну?» относится. Бригадир первой, центральной бригады — в ватнике, в картузе с подпаленным козырьком — поднимается во весь свой могучий рост, громогласно откашливается, говорит громко. Так громко, учитывая глухоту председателя, проходит и вся планерка.
— Значит, так. Градусов на термометре семь. Погода — сами видите. На барометре «ясно».
— Ну?
— Значит, как вчера. На зяби трактора — два. Еще два на картошке. Накопают гектаров тридцать — тож на зябь.
— Почему тридцать?
— Боле не подберем. Копать хоть всю вскопаем, а подбирать некому. У меня двадцать человек на льне.
Орловский трет шрам над левой бровью, думает.
— Хорошо. Вторая?
Докладывает бригадир второй бригады. Потом третьей, четвертой. Потом пятой, строительной. Коротко, по-телеграфному. Лишь самую суть, без деталей. Детали подразумеваются — не первый год работают друг с другом. Случись посторонний — половину не поймет. Вот Орловский перебивает бригадира пятой, строительной:
— Прогудронить успеешь?
— Должон успеть.
— Сколько есть?
— Пять анкерков.
— И что — не хватит?
— Хватит, если только с комля…
— Давай без «если»…
— Без «если» хватит.
Десять минут идет планерка, то есть хозяйственная часть планерки. Что-то сегодня долговато. И все трет Орловский шрам над бровью, все не приступает. Наконец снимает очки, держит их за оправу дужками вперед, тяжело поднимается.
— Значит, первое. Прошу всех подготовиться к ненастью. Погода нас избаловала, кое в кого вселила легкость. У тебя, Устин, треста не укрыта, и брезент штопать не спешишь. На барометр надеешься? Надеяться надейся, а и себе плошать не давай. Об эту пору «ясно» долго быть не может. Скажи нам, Устин, как работает барометр-анероид?
Вот оно, начинается… Встает Устин, звеньевой из четвертой, мнет в руках картуз.
— Работает, значит… под давлением. Како давление, така погода.
— Правильно. А как он чует давление?
— Чует… так. Стекло, под им стрелка. Как учует, так и показывает.
Смешку, который пошел по рядам, Орловский разбежаться не дает.
— Барометр, товарищи, — вещь мудрая. Для чего придумал ее человек? Себе в помощь. В советчики. А поступать должен по-своему, по-человечески. Советовать легко… Кто из вас знает, сколько советников у президента Эйзенхауэра? Два? Пять? Одиннадцать у него советников. И чего ж насоветовали? На детишек бомбы бросать?.. У тебя, Петр Кузьмич, картошки триста с гаком. Тебе кто посоветовал по тридцать в день копать? Ты бы уж лучше как наш взводный… Был у нас взводный — Гнысюк. Здоров, как тот жеребец. Учит новобранцев: «Ты, милок, в увольнении не напивайся, блюди себя и свою роту. Ну, говорит, выпей для настроения стакан, ну, выпей другой. Так и остановись после этого, сукин сын, меру знай…» А ты, Иван Лукич, чего улыбаешься? У тебя до каких вчера гуляли? А чего это твой свояк к Василихе на коровьем реву бегал? У нее ж бурачиный, он же от него изжогой мучается…
Вот они, знаменитые «уроки Орловского».
— Вы сейчас слышали, товарищи, как нашу Настасью Васильевну я назвал Василихой. Мать красного командира, сложившего голову под Ельней! А как я ее сегодня иначе могу назвать? Сегодня она Василиха-самогонщица. Может быть, матери красного командира не хватает на жизнь колхозной пенсии? Так давайте прямо сейчас сбросимся по рублю, принесем ей в шапке. Возьми, Настасья, в память о твоем сыне, красном командире…
Прямы, резковаты «уроки Орловского». И целительны. Знает Орловский, что уже через час перескажут про все Настасье. И про другое, о чем Орловский говорить никогда не планировал. Он вел «уроки» всегда экспромтом, да и вряд ли сам воспринимал свои утренние монологи как «уроки». Просто говорил, что в душе копилось, вовлекая присутствующих в круговорот своих не всегда отредактированных, порой угловатых, но всегда искренних, от души мыслей.
По-разному судили об этих «уроках». То есть по-разному судили посторонние. «Чудит Орловский», «Развлекается Орловский»… А колхозники их любили, и о том, о чем шла речь, в тот же день широко разносилось по фермам, бригадам, звеньям. И зачастую получалось так, что это будто бы их, колхозников, мысли Орловский подслушал, переложил на свой неторопливый, с кашлинкой, язык и сделал достоянием всех.
— Так что же будем делать с Настасьей? Деньги соберем или в милицию сообщим? Вот ты, Егор Фомич, как ты думаешь?