А Егор Фомич до этого ничего и не думал. Сидел, мотал себе на ус. Однако ж теперь думать-то надо! Прилюдно думать!
— А и что Настасья? У Настасьи это так… Она теперь со стыда сгорит. Да и чо она гонит? Тьфу! Касторка! Ставлю вопрос широко. Почему до сих пор гонят из буряка? Почему во вред здоровью?
— Значит, ты так ставишь вопрос? — улыбается Орловский.
Помнится, приехали в колхоз специалисты по НОТу, то есть по научной организации труда. Много хорошего предложили. Среди прочего такое — проводить планерки по радио. Разложили перед Орловским подсчеты: вот столько-то и столько-то тратят бригадиры на дорогу к правлению, столько-то добираются назад в бригаду Щелк арифмометром — вот сумма затрат времени. Очень логично и весьма убедительно.
Покряхтел Орловский, посомневался, но куда же против цифр попрешь? В них, правда, души нет, но ведь затраты налицо. Сказал: «Попробуем». И в понедельник сидел в радиоузле, прокашливался перед микрофоном. Все слова растерял-позабыл. Начал тяжело, с натугой:
— Здравствуйте… Теперь будем говорить по радио… Ты меня слышишь, Петр Кузьмич? А ты, Петр Ерофеич? Сегодня, значит… — и замолчал, обиженный. А потом вдруг спохватился: — Та не могу я в стенку говорить! Давайте быстро в правление, а то время уходит.
«Уроки Орловского»… Не репетированные, не заданные. Темы «уроков»: от гвоздя, оброненного на дороге, до высот мировой политики. Зарядка на день? Просто словоохотливость? А может, стремление вырвать колхозника из круга монотонных крестьянских забот: пахота, уборка, кормление, доение… Стремление вернуть этим извечным монотонным заботам высокий смысл и целесообразность, представить их в едином ряду со всем другим, что происходит на Земле, но что по закону отдаленности представляется вроде бы не таким, более значительным. И тогда оброненный кем-то гвоздь вырастает в проблему сырьевых ресурсов («А знаете ли вы, что Япония железную руду с миру по нитке собирает?»). И тогда затерянные среди болот Мышковичи с их тощими супесями и подзолами вдруг сопрягаются по воле председателя с нешуточными проблемами, о которых «газеты пишут». И по-новому видится колхознику его труд, и вывозка, например, навоза на поля — это уже не просто монотонная дорога, по которой угрюмым шагом плетется сивка-бурка, волочит телегу, в которой лежат куски коровяка…
Романтик Орловский. Неисправимый романтик. Уж, казалось бы, повидал-перевидел…
Ноют перед непогодой раны. Галька морская шуршит в голове. Трет председатель шрам над бровью.
— Вот так, Петр Фомич, обстоит с самогоном. Вот так мы все вместе поставим вопрос. Против есть кто? Нету? На том порешим… А куда это, Петр Фомич, твой свояк нацелился? Если к зятю на стройку — отпустим с миром. Он, твой свояк, как тот кулик. Летит этот кулик болото получше искать, а навстречу цапля. «В моем, — говорит, — лягушки жи-и-ирные, иди в мое жить». Опробовал кулик и сплюнул: обыкновенная, как все, лягва…
Помахал очками, подумал.
— Однако, заболтались сегодня.
(А вчера, а позавчера?)
— Вернемся теперь к нашим баранам. Картошки осталось триста гектаров. Картошка — бульбочка к буль-бочке. Убрать надо сегодня — всю!
Переждал, пока по рядам пробежит и уляжется шумок, погладил пустой рукав, где так привычно и понятно мозжило.
— От каждой бригады направить по сорок человек! Завгаражом обеспечить перевозку людей! Тракторные тележки обеспечивает бригадир-два! Объявить премию за каждый тридцатый мешок! Завфермой подвезти в поле горячее молоко!
Властно, будто на поле боя, бросает Орловский эти слова. И- уже не шумок — гулом пухнет комната заседаний. Ведь разом, вдруг, председатель рушит цикличность работ, за которую сам так ратует. По рядам бежит:
— У меня люди на льне…
— Огурцы останутся неперебратые…
Движением руки обрывает шум.
— Остальным готовиться к непогоде. Укрыть как следует лен! На ферму-три завезти машину бута!..
Вот он как повернул, председатель. Непогоду учуял наперед барометра. Длительную непогоду, хуже которой ничего нет в этом болотном краю.
А если ошибся?..
4. ИСТОКИ
Орловский-человек начинается с Мышковичей. И с Мышковичей же начинается Орловский-председатель. И Орловский-партизан тоже начинается с Мышковичей. И Орловский-чекист. И Орловский-разведчик. Орловский — Герой Советского Союза, Герой Социалистического Труда. Депутат Верховного Совета СССР…
Все его дороги ведут в Мышковичи. Вся его жизнь прошла в этой округе. И даже когда в 1938-м воевал в Испании — тоже.
Здесь он расправил крылья, здесь же и похоронен на тихом сельском кладбище. Мышковичи дали нам Орловского. Мышковичи стали знамениты благодаря Орловскому. Счастливое двуединство. Редкостное двуединство. И если вправду говорят, что понятие «Родина» всегда конкретно, то Орловский должен был обладать особенно обостренным чувством Родины, ибо Мышковичи во всей его жизни были конкретней конкретного.
Не из этого ли источника до самой своей смерти черпал он обостренную жажду справедливости, что давало повод говорить даже о некой прямолинейности Орловского, о неумении, скажем, изменять тактику хозяйствования при изменении обстоятельств, о его упрямстве (а может, принципиальности?).
Прокоп, сын Васильев, дал жизнь Кириллу Орловскому, обвенчавшись в бедной церкви с бедной из самых бедных девушкой Агриппиной, дочерью Никодима. Случилось это в 1895 году на успенье. Прокоп, мужик кряжистый, с руками словно рачьи клешни, сладил сыну люльку-зыбку из еловых тесинок, подвесил к потолку.
И закачалась жизнь Кирилла Орловского…
«Ох, нужда, потеряй меня, ох, нужда, навсегда потеряй меня!» — поется в старинной белорусской песне.
Закачался Кирилл в люльке-зыбке. Горластый, наверное, был. А может, наоборот. Не очень-то орали дети в крестьянских семьях. Ори не ори — что толку? Самое большое — получишь сосунец: жмых в тряпочке. Да и как орать, если под тобой, под зыбкой, еще десять душ спят на полу, завернувшись в лохмотья… Десять ртов. Кирилкин — одиннадцатый.
Детство? А было ли детство? Впрочем, какое-никакое было. Задубелые подошвы, цыпки… Сок березовый в весеннем лесу. Лыкодранье — и вот они, новые лапоточки. Рано утром по росному лесу — с отцом на делянку. Так себе делянка, переплюнуть можно, а для семьи самая-самая, потому что своя, потому что одна на целый свет ей кормилица.
Прокоп, сын Васильев, рос сиротой, приблудившись к тетке Татьяне. Бог не дал тетке детишек, а кусочек землицы дал. Этот-то кусочек и отошел к Прокопу за смертью тетки, и ему-то, кусочку, отдавал Прокоп всю свою мужицкую горемычную неистовость. А и что с того? Давало поле хлебушка сам-два, редко сам-три, огурчиков туесов шесть, бульбы мешка четыре…
Голодным рос Кирилл Орловский. Может, и ростом не вышел оттого. Хотя и Прокоп, сын Васильев, ненамного от земли оторвался. Как хотелось Прокопу накормить семью! Хоть раз вдосталь! Хоть раз без счету! Мужицкое это хотенье дважды гоняло его в Сибирь, где золото моют, где соболь мышкует… Да не судьба, чай. В первый раз хватила его в Казани «лихоманка», едва отпоился липовым цветом и тень тенью домой явился. А в раз второй настигла в дороге царская милость, земельная реформа. Ринулся Прокоп домой, в Мьппковичи за своим «отрубом»… И правда, прирезали чуть-чуть землицы. Только за это «чуть» три года подряд Прокоп куда против прежнего спину гнул…
Всю жизнь свою, до самой смерти, добром поминал отца Орловский. «Труд — отец, а земля — мать человека», — от Прокопа, сына Васильева, вынес, наверное, это Орловский. Труд, труд, труд… В речах и письмах, статьях и беседах проходит эта мысль у Орловского. И сам двужильным слыл. С детства в поле — от зари до зари. Труд — обязанность, но и радость. Праздность никогда Не была его радостью.
Помнится, я попросил Орловского показать то старое отцовское поле. Подъехали мы к обширной луговине, где буйно, медвяно зацветал клевер. Долго всматривался Орловский, вертел головой и влево и вправо, пробегал глазами по давно уже не существующим межам, что рвали тогда на куски-кусочки это бескрайнее медвяное клеверище. Впрочем, клевера тогда не сеяли. Картошка да рожь, рожь да картошка…