Минутой раньше Леонид и не собирался затевать о чём‑либо разговор. И на тебе, разоткровенничался:
— Я про то, что странно как‑то живу. Я утратил цель, я слишком далеко отъехал от дома. Или, может быть, в этом городе и положено мне тянуть до конца дней своих?
Леонид проговорил всё это, дивясь тому, что говорит. Он не затем сюда шёл, чтобы плакаться тут. Он шёл к попавшему в беду товарищу, шёл как сильный к слабому. И вдруг заныл.
— Я живу не жалуюсь, — сказал Меркулов. — А что поделаешь? Жена из местных, трое детей. Думал, приеду на год, а живу уже десятый. Даже на войну не удалось вырваться.
— Бедняга, — сказал Рухович. — Мне тебя жаль. На войне было очень весело.
— Смейся сколько угодно, но я сто раз просил меня разбронировать.
— Значит, очень тихим голосом просил, не услышали. Впрочем, я тебя не виню: надо же было кому‑то заниматься воспроизводством.
— Григорий, заткнись! — Птицин схватил Руховича за узенькие плечи, притянул к себе. — Не задирайся, вояка. Лучше послушай, что умный человек говорит. Лёня, ты что, с новым директором беседовал? Обидел он тебя?
Хвалёная ясность все ещё не покинула Леонида. И потому он сам себе про себя растолковал: «Это я сейчас подлаживаюсь к Птицину, к его беде, мне совестно, что я так благополучен…» А вслух, и снова дивясь своим словам, он сказал:
— Я сам себя обидел. Надо было воспользоваться случаем и уволиться, а я остался. На сколько ещё — на год, на два? А там, глядишь, женюсь на какой–нибудо армяночке с домом и виноградником и фонтанчиком посреди двора. Есть такая. Даже целых три таких.
— Счастливчик, — сказал Рухович. — Мне бы этот фонтанчик. Посватался? Или дочка очень уж в отца?
— Учти, — сказал Меркулов, — виноградное вино в таких домах не переводится от урожая до урожая. И какое вино! — Он разлил по стаканам остатки арака. — Женись, Лёня, чего там. Наплодишь детишек, будешь всегда сыт, ухожен — армянки чудные жены. Какая ещё тебе нужна цель? Выпьем!
Леонид взял стакан, глянул в мутную глубь и выпил. Чудаки, они его жалеют! Пока пил, мысли взрывались в нём, одна другой краше. «Сейчас, сейчас я поверну этот разговорчик, копну пошире!» Он поставил стакан, открыл рот и… забыл все свои мысли. Да и какие мысли‑то, о чём разговор? Пьём вот, закусываем — и слава те, господи!..
Все молчали, ожидая, что он им ещё скажет. И Леонид молчал. Поплыло все перед глазами, раздвинулась будто стена, и он очутился на улице. Идёт, чуть что не бежит. Это он все врал про армянок. Их было не три, а была одна. Все остальные, сколько бы их ни было, утонули в тумане. Была одна, и её он видел, к ней спешил, разомкнув стену, бросив друзей. «Ты снова пьян? — скажет она. — Ну разве так можно?» Она кончила педагогический, и эти учительские нотки в её голосе только то и означают, что она кончила педагогический. «Лена, я должен поговорить с тобой, — скажет он. — Лена, уедем в Москву». — «Ох, опять за своё! — досадливо нахмурится она. — Ты же знаешь…» Да, он знает, что она какой‑то ответственный работник в Министерстве просвещения, что её удерживает дело, которым она увлечена, что она честолюбива, он все это знает. Он знает большее… Нет, об этом он ничего не желает знать! Ничего!
Стали явственней голоса его приятелей, Леониду показалось, что он попятился с улицы снова в дом, опять через стену, и стена сомкнулась, пропустив его. С глаз сполз туман. Он прислушался. Говорил Птицин:
— А что ещё человеку нужно, ну что? Есть у меня прекрасная комната на улице Горького, ключи — вот они. — Леонид услышал, как ключи звякнули, большая связка. — Завтра утром в самолёт, завтра вечером -— дома.
— Если не заночуешь в Баку, — сказал Рухович. —* Или в Сталинграде.
— Заткнись, тебе говорят! — гаркнул Птицин. — Прибью! — Но тотчас и забыл о Руховиче, снова заговорив тихо, как бы мечтая: — Жена примет, никаких упрёков, никаких расспросов. Выложит на тахту чистую пижаму, достанет из буфета графинчик, потом уйдёт на кухню поджарить что‑нибудь. Братцы, я дома! Побегу к окну, распахну: дома!
Голос у Птицина сорвался, потом Леонид услышал какой‑то хлюпающий звук. Леонид не стал глядеть на Птицина. Если не глядеть, не спрашивать ни о чём, он переможется. И верно, хлюпающий звук вскоре стих. Птицин прокашлялся, сказал смущённо:
— Пардоне муа, сильвупле… Ме… тре дифисиль…
Ох, его французский язык! Где только понабрался он этих словечек, освоил этот всамделишный прононс? Прячется человек, прячется. Добряк, весельчак, забубённая головушка — прячется человек. Ему скверно, прорвалось это, выкрикнулось и вот уж и спряталось. Сейчас того гляди скажет: «Хотите анекдотец?»