Выбрать главу

Голос оборвался — не пелась тут эта песня. «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть…» Голос оборвался — не читались что‑то эти стихи. И сразу, без паузы, рванул мягкий баритон, терзая себя: «Матчиш мы танцевали с одним нахалом, в отдельном кабинете за покрывалом!» И опять и ещё про матчиш — с этой песней сладилось.

Леонид, единственный на улице путник, уверенно двинулся на голос, отыскал в стене поющего дома особенно поющее окно, пообождал немного, усмешливо вслушиваясь в пение, а потом крикнул в окно:

— Эй, разложенцы! Полиция нравов! Отворяйте!..

Все так, все здесь было так, как воображалось: комнатёнка с ушедшим в землю полом, почти без мебели — вся жизнь на полу, на циновках и подушках, а по сте–нам висят юбки, платья, кофточки — нехитрое имущество Марьям.

Бедность… Леонид привык к бедности. Он сам был беден, по сути бездомен, второй уже год кочевал по гостиничным номерам. А до этого скудно жил в Москве, не имея в родном городе своего угла. А до этого была война. А до войны — студенчество, стипендия, которой никогда не хватало. Он привык к картинам бедности, скудости, они не тяготили его. Эта скудость жила сама по себе, а жизнь шла сама по себе, и жизнь эта была небедной. Студенчество… Фронт… Работа на студии… Такую жизнь бедной не назовёшь.

Но здесь, в этой комнате, в выбеленных до синевы стенах, безысходной казалась и жизнь, словно клубилась в папиросном дыму беда. У Леонида сжалось сердце.

Трое мужчин, довольно уже выпивших, как раз столько, чтобы обрести утраченную в раннем детстве непосредственность и неуклюжесть, бросились его обнимать и обцеловывать. Леонида встретили с ликованием, его — и то, что он держал в руках: свёрток с колбасой, брынзой и бутылку взрывчатки под названием «арак». Все это тотчас выставили на стол, а столом здесь была газета, постланная на пол, и через миг уже забулькал желтоватый арак, изливаясь в зеленоватые гранёные стаканы.

Птицин, рыхлый блондин в нижней рубахе, в белых штанах и босой, уселся, ну конечно же поджав под себя ноги, как мулла какой‑нибудь. Впрочем, муллы не пьют арак, шариат не велит. Леонид и сказал ему про это:

— Достопочтенный мусульманин, отведи греховный сосуд от губ своих, ибо сие Йе угодно аллаху.

— Милый, милый ты мой! — Птицин потянулся к нему красными, влажными губами и вдруг заморгал белесыми ресницами и замер лицом, пережидая в себе слезы.

Маленький, чёрненький, носатый Гриша Рухович, приятель Птицина ещё по Москве, жалостливо всхлипнул и тоже замер лицом. Третий, Иван Меркулов, всегда помнящий, что он красив, чертовски красив, что разительно похож на актёра Мозжухина, по–мозжухински лишь завёл к потолку томные очи и мягко коснулся пальцами гитарных струн. «А–а-а!» — вздохнула гитара.

— Мне необходимо выпить, подравняться с вами, — сказал Леонид. — Иначе йы все мне отвратительны.

Он долил себе в стакан до края и начал мучительно глотать, не дыша, припахивающую керосинцем водку. Гитара помогала ему в этом деле, коротким аккордом провожая каждый глоток. Птицин и Рухович хлопали в ладоши.

— Милый, милый, — снова сказал Птицин.

Водка была выпита, Рухович сунул в рот Леониду кусок брынзы, поощрительно подвигав челюстью.

— Жуй!

Леонид пожевал, прислушиваясь, как начала распоряжаться в нём водка, что‑то там отмыкая у него внутри, распахивая, пробираясь в самые дальние его уголки. Он знал, сейчас ему полегчает, веселее станет, смелее.

— Братцы, я становлюсь алкоголиком! — весело сказал он. — Мне это начинает нравиться. Ну это… — Он поискал нужное слово, уверенный, что оно удачливо объявится. — Ну, это вот… — Нужное слово не шло.

— Забвение, — подсказал Птицин. — Лёня, дружочек, как ты меня осчастливил, что пришёл. Святая правда!

— Нет, не то, не то…

— Ну, если не забвение, то кураж, — сказал Рухович.

— А бон кураж! — подхватил Птицин. — Ленечка, что там на студии?

— Не го, не то…

— Тогда допей до ясности, —предложил Меркулов. Подкинув на ладони, он протянул Леониду бутылку.

— Вот! — сказал Леонид. — Вот это слово: ясность! Совершенно точно, друзья, когда я выпью, я обретаю ясность. Это ощущение коротко, потом все летит к чертям. Но минута–другая моя. Я все вижу, всё понимаю. Я на сто метров в землю вижу. Все* про себя, все про других.

— Готов, пьян, — сказал Рухович. — Жара и потом сразу целый стакан. Ох эти вгиковцы, эти кавалеристы, эти бесшабашные парни!

— Заткнись! — Птицин, не глядя на Руховича, протянул ему ломоть колбасы. — Говори, Лёня, говори. Милый, милый ты мой…