Выбрать главу

Когда я немного пришел в себя и обрел способность думать, радость и нежность охватили меня. Слова любви готовы были вырваться из моей груди… Но вдруг передо мной возникли образы моих друзей — Христоса Голиса и Костаса Панагоглу. Я отчетливо ощутил ледяное прикосновение первого и гневный, остекленевший взгляд другого, осуждавший меня…

Я вскочил и побежал к реке. Голова у меня горела. Мне казалось, что я осквернил душу страшным святотатством. Мой народ ведет смертельную борьбу с турками, а я обнимаю тело девушки, символизирующей собой нашего извечного врага! Я схватил палку и с остервенением начал колотить по траве. Эдавье, побледнев, молча смотрела на меня. Я был готов утопить ее в этой реке, спокойной и безмятежно катившей свои воды, над которой порхали тысячи бабочек и птиц, беззаботных и радостных, не понимавших человеческих страданий.

Что со мной будет, боже, что будет? К чему приведет меня этот поступок?

* * *

Три дня Эдавье не показывалась на току. Хороший или плохой это знак? Я потерял и сон и покой. На четвертый день, когда я шел в лес за дровами, я услышал за собой легкие шаги. Я оглянулся. Эдавье шла за мной. Я остановился. Подождал ее. Она обняла меня и заплакала, не говоря ни слова. Поплакал и я. Не знаю, сколько времени простояли мы, обнявшись, счастливые и несчастные одновременно. Эта встреча оставила глубокий след в моей памяти. Даже теперь, спустя полвека, я ясно вижу, как она, закрыв лицо руками, в отчаянии повторяет:

— Какое несчастье, какое несчастье на меня свалилось!

Дня через три она снова пришла на ток. Мы были одни. Она была взволнована и испугана.

— Какая-то болезнь напала на наши стада. Скот падает… Боюсь, не мой ли грех принес это несчастье? Если мои родители узнают, они убьют нас!

— Ты только боишься или жалеешь?

— Я ни о чем не жалею и не боюсь за себя, Манолис. Я о тебе беспокоюсь. Я не хочу, чтобы ты из-за меня пострадал. Любовь ослепила меня, и я потеряла разум. Ты христианин, а я мусульманка. Законы у нас строгие. Пожениться нам трудно. Да и сможешь ли ты остаться у нас, когда у тебя в Смирне своя земля?

— Эдавье, я делал все, чтобы побороть любовь, — ответил я, — и не смог. Но ты не думай, что причиной болезни скота явилась наша любовь. Не терзай себя этой мыслью. А пожениться… ты сама понимаешь, в такое время мы не можем…

Девушка силилась сдержать слезы. Обняв меня, она прошептала:

— Будет так, как ты скажешь, Манолис.

В ту ночь я глаз не мог сомкнуть, все думал об Эдавье. Я окончательно запутался. И мне было страшно. Что, если узнают о нашей связи и заставят меня принять мусульманство и жениться на ней? Я должен был немедленно на что-то решиться, как бы ни было это жестоко. Бежать… Я рассказал о моем приключении своему другу, хорошему парню из Куклуджи, Панагису Дервеноглу.

— Ты любишь ее? — спросил он.

— Не знаю. Знаю только, что надо бежать от нее подальше. Другого выхода я не вижу…

— Я тоже хотел бы убежать, я не выдержу больше батальонной жизни. Но мы так далеко от наших мест. И побег будет очень трудным.

Он долго раздумывал, а потом сказал решительно:

— Черт подери, я в тебя верю. Бежим вместе! Ты везучий. Лучшего случая не представится.

На следующее утро, вернувшись с базара, я позвал Панагиса и показал ему револьвер и сорок патронов.

— Как тебе удалось это раздобыть? Вот шайтан!

— Купил за две лиры и двадцать курушей. Он будет нашим помощником. В дороге мы можем не опасаться крестьян или пастухов.

Мы начали готовиться к побегу. Надо было запастись едой, потому что десять-двенадцать дней нам надо будет держаться подальше от деревень и людей. Турки хорошо знали, что любой незнакомец, который просит хлеба, может оказаться дезертиром, и тут же выдавали его властям или сами убивали. Мне припомнилось, как вели себя дезертиры, которых возвращали в части. Словно им мало было пережитых мучений, они еще дрались между собой, обвиняя друг друга в неудачном побеге. Я решил поговорить об этом с Панагисом.

— Нам надо с самого начала договориться, кто из нас будет за главного, чтобы потом, в пути, не было никаких споров и обвинений.

Панагис улыбнулся. Он, видимо, считал это ребячеством.

— Ты напомнил мне времена, когда мы играли в воров и полицейских… Но раз уж ты затеял этот разговор, скажу, что вожаком я признаю тебя. По-турецки ты говоришь, как турок, смелости и разума тебе не занимать. Что еще нужно? Веди, и пусть бог нам поможет…

На следующий день мы поднялись с зарей. И хотя были взволнованы предстоящим побегом и понимали всю трудность его, настроение у нас было приподнятое. Молодость всегда дружит с радостью. Панагис принес мне воды умыться и называл не иначе как «вожак». Мы с аппетитом позавтракали хлебом и сыром. Решение бежать взбудоражило нас. По-новому смотрели мы на деревья, на ток, на теленка, ласкающегося к матери. Душа моя ликовала. На меня нашло вдохновение, и я запел:

На вершине горы Полыхают костры, А певец у костра Просидит до утра. Если б смерть приходила Лишь от божьей руки, Лишь от божьей руки, А не рыли б могилу Человеку враги! Много речек струится, В них течет не водица, А слеза моих глаз. Разлучен я сейчас Со страною родимой И с подругой любимой, Брат от пули угас…

Только мы начали работать, как пришел дядюшка Али, расстроенный и молчаливый. Он поздоровался, постоял в задумчивости, словно хотел что-то сказать, но так и не произнес ни слова.

— Что вы так рано поднялись, эфенди, не случилось ли чего-нибудь? — спросил я.

— Да, случилось. Я хотел бы с тобой поговорить, но с глазу на глаз, — ответил он и направился к конюшне.

Мы с Панагисом переглянулись… Одна мысль мелькнула у каждого: наверно, Эдавье все ему рассказала. Что же теперь будет? Панагис понял, что должен оставить нас наедине. Но прежде, чем уйти, шепнул мне:

— Смелее, Манолис! Помни, что мы убежим, должны убежать, что бы ни случилось…

Я остался один и, понурив голову, ждал. Вскоре подошел дядюшка Али.

— Я так расстроен, что даже забыл передать тебе письмо. Оно из дому. Ты читай, я скоро приду. Подождешь меня у колодца. Тогда поговорим.

Я взял письмо, но вместо того, чтобы распечатать и прочесть, гладил и сжимал его, словно это была рука матери, шагавшей рядом со мной. Мысленно я представлял себя перед судом. Я сижу на скамье подсудимых, а дядюшка Али, распрямив свои тщедушные плечи и грозя пальцем, кричит: «За такой обман, господа судьи, вы должны приказать подвесить его на платане посреди деревни и избивать до тех пор, пока он не испустит дух… если… если он не искупит свою вину тем, что примет нашу веру и женится на моей дочери!»

Я ходил взад-вперед около колодца. И каждая секунда казалась мне столетием. Вдруг я вспомнил о письме. «Прости меня, мать, я запутался!» Я разгладил измятый конверт, еще раз нежно провел по нему ладонью и распечатал. Первые же строки рассказали мне, что мрак и смерть витают над нашей деревней.

«Турецкие дезертиры беспощадно уничтожают все греческое, — писала сестра. — Ни одного крестьянина в живых не оставили. Сотни погибли. И мы, Манолис (ах, где найти силы, чтобы рассказать тебе об этом!), потеряли нашего Панагоса… Погиб наш брат, и даже оплакать его и одеть мы не смогли. Мы не нашли даже его трупа, чтобы похоронить на кладбище…»

В голове у меня словно образовалась пустота, ноги подкашивались. Я опустился на скамейку у колодца и даже плакать не мог. В таком состоянии меня и застал дядюшка Али. Я с трудом пересказал ему горестные вести.

— До чего мы дойдем? Чего мы добиваемся? Людоедами мы стали, что ли? — сказал он печально. В его голосе было искреннее соболезнование. Он положил мне руку на плечо: — Ну, давай теперь поговорим о наших делах…