Я почувствовал, как у меня подгибаются колени. Мой план перебраться на лодке на острова рухнул, Я нервно кусал губы, курил одну сигарету за другой. Костас даже не подошел ко мне. Он стоял с нашими односельчанами и говорил:
— Умнее всех поступили те, кто остался дома. Может быть, они сделали так по неведению. И все же им лучше, чем нам. Если даже нам придется пробыть здесь каких-нибудь десять-двенадцать дней, мы не выдержим, пропадем!..
Крестьяне кивали головами.
Неужели они ничего не понимают? Ведь несчастье стучится в окно, лезет в дверь, уже висит над нашей головой! Ослепли они, что ли? Или страх лишил их способности видеть и понимать что-нибудь? Моя мать даже побоялась спросить меня о Стаматисе. А я очень беспокоился о младшем брате. Я часто вспоминал о его предчувствиях, когда призвали его возраст. «На этот раз мне не отделаться, Манолис. Вот увидишь. Раз уйдешь от смерти… два… а на третий…»
Я присел на ступеньки, закрыл глаза и, растирая ладонями лоб, заставил себя сосредоточиться, чтобы обдумать и решить, как поступить дальше. Мать робко подошла ко мне, положила руку мне на плечо и тихо спросила:
— Что с тобой, сынок? Что тебя мучает? Ты думаешь, что нас ждут еще какие-нибудь неприятности? Да?
— Да, мать, да! Через несколько часов турки будут в Смирне! Поймите это наконец!
— Господи боже! — перекрестилась она. — Одумайся, что ты говоришь? Возможно ли это?
Моя бедная сестра, которая после двух несчастных помолвок снова нашла себе жениха, с тревогой посмотрела на нас и грустно прошептала:
— Опять мне, горемычной, не придется надеть свадебный венец!
Я подошел к брату ее жениха, который с наслаждением потягивал кофе и крутил усы.
— Николас, чего ты не уезжаешь? Ты забыл, сколько турок отправил на тот свет? Для твоей же пользы говорю — уезжай, уезжай поскорее! Времени для раздумий нет. Вот-вот Пехливан ворвется в город!
— Ну-у, это уж ты чересчур хватил! — ответил презрительно Николас.
Мать сердито вмешалась:
— Ты все другим советуешь, а сам-то что думаешь делать?
— Я, мать, поеду отдыхать в усадьбу, которую вы купили, хочу помолодеть!
Ее глаза наполнились слезами, морщины на измученном лице стали еще глубже. Я пожалел о своей жестокости.
— Раз уже дело так обернулось, мать, я останусь с вами. Турки наверняка осудят тех, кто уедет, как военных преступников и уже никогда не разрешат вернуться…
— Сын мой, ты рассуждаешь, как дитя. Неужели ты думаешь, что партизаны пощадят нас? Уезжай скорее!
— А что я буду делать в Греции с пустым карманом? Нищенствовать?
— Лучше нищенствовать, сынок, чем… Ох, лучше не думать об этом! Не говорить! Господи боже мой! Не оставь нас! Пожалей!
Она тихо заплакала.
— Стаматис у меня из головы не выходит! Где он? Почему до сих пор не вернулся? Может быть, ему удалось с войсками на пароходе уехать? — Она вытерла глаза. Решительно встала. Развязала узел и достала оттуда синий костюм, сшитый в Смирне к моей помолвке с Катиной, который мне так и не пришлось надеть. Встряхнула его, расправила воротник.
— Сними шинель. Переоденься, чтобы не видно было, что ты солдат.
В гражданской одежде я почувствовал себя обновленным.
— Подымайтесь, пойдемте к морю, — сказал я. — Это самое лучшее, что мы можем сделать. Там корабли союзников. Неужели нам не помогут?
Мы расположились на пристани напротив военных кораблей и провели там ночь, дрожа от холода и страха. На рассвете к пристани подплыли английские патрули, собрали всех нас — тысячи женщин, мужчин и детей, погрузили на баржи (их было около шестидесяти), которые стояли в порту, и повезли к своим кораблям.
Это неожиданное счастье показалось нам божьим знамением. Появилась вера, которая прогнала страх и вселила надежду. От души отлегло. Мы стали жалеть оставшихся на суше. Дети принялись играть, гоняться за облезлой кошкой, которая пряталась среди мешков с изюмом и инжиром. Афрула, красивая девушка на Смирны, сирота (у нее осталась в живых только бабушка), первым делом достала зеркало и стала расчесывать свои длинные волнистые волосы.
Быстро мчалось время. Солнце уже садилось, небо окрасилось в розовый цвет. Пароходики из Корделё шли почти пустыми, лопасти их колес будоражили водную гладь. Легкий бриз доносил свежий запах моря. Раньше в такое время набережная оживала. Гуляющая публика, песни, графинчики раки. А теперь люди бегут куда-то, словно их преследуют.
Бакалейщик начал ругать левантинцев:
— Им теперь лафа. Наконец-то им удалось обскакать нас! У меня была клиентура во всех их консульствах, я знаю все их интриги. Еще до того, как греческая армия высадилась в Смирне, они писали своим правительствам и в Париж и просили не допустить греческую оккупацию. Американские миссионеры, французские священники, итальянские шпионы, торговцы, банкиры — все они, как один, против нас!
— Заботятся о своей выгоде. Твоя гибель — моя жизнь. Ты что, не знаешь? — ответил ему какой-то матрос.
Бакалейщик покачал головой:
— Даже турки не ненавидели нас так, как левантинцы!
В разговор вмешалась женщина средних лет, жена булочника, двоюродная сестра матроса.
— На днях, когда уже было известно, что фронт прорван, зашел к нам один глупец, сын месье Джорджио, повесил на перила феску и ушел. Увидел это мой сын Талис, догнал его и избил. Выскочила из дому его мать, католичка, и стала кричать: «Пришел вам конец! Даже духу греческого в Смирне не останется!» И с какой злобной радостью она это выкрикивала! Но что тут в квартале поднялось! Наши женщины схватили кому что под руки попало и накинулись на католичек: «…вашу католическую богоматерь… ваших гипсовых святых…» — ругались они. А те поносили наши иконы: «ваши переводные картинки, ваших бородатых козлов-священников!»
Наступила ночь, и все притихли. Перепуганные люди устраивались на ночлег поближе друг к другу. Одни сразу захрапели, другие долго перешептывались. Мать укрыла меня одеялом; пододеяльник еще хранил запах мыла и чистой воды наших мест. Но сон не приходил. Слева от меня расположились на досках муж с женой и никак не могли угомониться. Им мешали нательные пояса с зашитыми в них алмазами и золотыми лирами.
— Марица, я боюсь, что мы плохо заперли двери дома, — беспокоился муж.
— Ах, Фемистоклис, дорогой, я же сказала тебе, что заперла как следует! Ну что ты все об одном!
— А окно в кухне? Там щель была. Ведь в щель можно руку просунуть…
Все постарались получше запереть дома, чтоб сохранить добро! Справа от меня бабушка Афрулы все искала какую-нибудь кружку, чтобы положить в воду вставную челюсть. А у внучки появились свои заботы — она беседовала с юношей, который устроил себе постель рядом с ней.
— Господи! — молилась на коленях старушка. — Помоги, господи, верни светлые дни нашей Смирне!
Утром нас разбудили лошадиное ржание и цокот копыт. Мы сразу проснулись, вскочили. Турецкая кавалерия гордо проходила по набережной. На баржах все молчали. Даже младенцы не плакали. Лишь один тоненький детский голосок спросил:
— Что турки с нами сделают?
Что с нами сделают? Этот страшный вопрос мучил всех, но никто не произносил его вслух. С балконов домов, занимаемых иностранцами, слышались жидкие рукоплескания и крики: «Яшасын!»[18] Кавалерия прошла, и снова стало тихо. Наша баржа была последней из шестидесяти и оказалась ближе всех к берегу. Мы услышали выкрики глашатая.
— Что он говорит? — зашумели на барже.
— Он говорит, чтобы греки сошли на берег и спокойно отправлялись по домам. Никому ничего плохого не сделают…
— Может быть, победа сделает турок добрее… — с надеждой сказала мать.
— Великие державы приказали, чтобы ни одного христианина не тронули…
— Вот это правильно! Хватит крови! Не возвращаться же к временам янычар!
— Столько наших и союзных кораблей здесь стоит, что же они, для красоты, что ли?
Ко мне подошел Костас, надутый как индюк, и насмешливо спросил:
— Ну, Манолис, что ты теперь думаешь о покупке усадьбы? Кто поступил правильно — я или дядюшка Тодорос, принявший меня за дурака?