Дядюшка Якумис свернул цигарку, жадно допил раки и попросил еще. Что-то, видно, терзало его душу.
— Садись… Посмотрим, что дальше будет, — с каким-то особым смыслом сказал он.
— Почему ты так говоришь, дядюшка Якумис? Что-нибудь случилось?
— Да, что-то неладное творится, может, даже кровь прольется…
Он огляделся и, убедившись, что никого рядом нет, притянул мое лицо к своему так близко, что я чуть не задохнулся от его дыхания, и зашептал:
— Ты ничего не слышал? — Его мутный взгляд вдруг прояснился. — Сегодня здесь большие дела обсуждаются. Греция, как видно, подымает голову. Берется за оружие! Свобода расправляет крылья! Но пока она с божьей помощью из матери Греции до нас дойдет, мы тут горя хлебнем. Понимаешь?
Очень скоро я понял значение слов старого кучера. В октябре 1912 года началась балканская война. Вновь закипела кровь у младотурок. Дервиши, беи и высланные из Греции турки — все старались внушить турецкому народу ненависть к нам.
В 1912 году в турецкую армию были призваны два моих старших брата — Панагос и Михалис. Михалису удалось бежать в Грецию, и там он вступил добровольцем в греческую армию. «Святое дело совершил», — сказал отец. И священник, и учителя, и старейшины деревни потихоньку рассказывали об этом, считая его поступок достойным подражания.
Извечное стремление к свободе росло в душах греков, живших под турецким игом. Но ширилось и движение младотурок. Как раньше они кричали о Крите, так теперь — о Македонии: «Наша Македония!» — возбуждая этим и себя и нас. «Проснитесь же, скоты!» — взывали младотурки к своему народу. Но одним приказом скот не разбудишь. И тогда то тут, то там стали совершаться убийства христиан.
Помню, в это время приехал с Среднего Востока сын Шейтаноглу Тимиос.
— Плохие вести привез я тебе, отец, — сказал он. — Турки совсем обнаглели. Немецкие, французские, итальянские агенты их подзуживают. В Бейруте я встретил Нури-бея. Он мне дал местную газету. На, почитай, о чем там пишут.
Старик важно надел пенсне в золотой оправе с висящим черным шнурком. С первых же строк он скривил губы и стал нервно теребить свою коротко подстриженную бородку. «Если мы, турки, голодаем и терпим лишения, причиной этого являются гяуры, которые держат в руках наши богатства и нашу торговлю. До каких пор мы будем терпеть их гнет и издевательства? Бойкотируйте их товары. Прекратите заключать с ними всякие сделки. Что вам дает дружба с ними? Какую это приносит вам пользу, зачем вы с такой доверчивостью отдаете им вашу любовь и ваше богатство?»
Много подобных слов было в газете, и старик не верил своим глазам. Он читал и снова перечитывал вслух каждую строку.
— Знаешь, кто распространяет эту проклятую писанину по всей Анатолии? — спросил Тимиос.
— Младотурки. Кто же еще!
— Нет, не угадал, не старайся напрасно. Я тебе скажу: «Deutsche Palestine Bank». Д-да, немецкий банк в Палестине распространяет эту стряпню. Понимаешь?
Старик Шейтаноглу прикрыл свои лисьи глаза и погрузился в раздумье. Как умный торговец, он начал понимать, что иностранный капитал жадно врывается в не огороженный ничем турецкий виноградник, стараясь оттолкнуть при этом любого соперника и закрепиться там. Он повернулся к сыну и сказал:
— Я думаю перевести вклады в швейцарский и французский банки, чтобы вдруг не остаться на бобах. Пусть бог меня накажет, если я неправ, но я очень опасаюсь, что нас ждут тяжелые дни. Турция становится не той, какую мы знали…
Старик рассуждал правильно. Но народу, который жил по-братски рядом с другим народом, нужны были сильные дозы ненависти, чтобы изменить свои чувства. Простые турки, которых не коснулась ядовитая пропаганда, еще долго называли греков братьями. Греческим торговцам стало труднее, но они, как и фабриканты, крупные землевладельцы и ученые, по-прежнему фактически держали в своих руках бразды правления государством.
Через месяц после приезда Тимиоса с Среднего Востока отец назначил его управляющим мыловаренной фабрикой своего умершего дяди, который не оставил наследников. Тимиос взял меня с собой на фабрику.
Однажды утром в кабинет управляющего вдруг вошел какой-то турок.
— Я Исмаил-ага из Бурсы, — сказал он и поклонился, медленно приложив руку сначала к сердцу, потом к губам, потом ко лбу. — А где Ергакис-эфенди?