В дежурке нетерпеливо мигал зеленый глазок вызова. Взял наушник: в нем бродили какие-то вздохи и всхлипы, будто в эфире ворочался сонный кит.
— Курсант Воронов, слушаю вас.
Издалека, искаженный и прерывающийся, возник девичий голос — незнакомый и родной одновременно.
— Артео-ом… меня? Слыши…
— Алло! — Я прижал наушник, сердце вдруг заколотилось: — Алло, кто это?
— Ты чего, не узнал? Это я, Ася.
Она что-то говорила про поломанную младшими балбесами сирень — ну, помнишь, белый куст, у столовой? О ремонте в учебном корпусе. О том, что ее оставили в интернате, пока что нянечкой, но вот осенью закончит курсы, получит сертификат, и тогда…
— Погоди!
Я ударил себя по щеке и поморщился — нет, не сон.
— Погоди. Как ты дозвонилась? Это же служебная линия, засекреченный коммутатор. Как ты вообще узнала, куда звонить?
Она рассмеялась.
— Просто захотела услышать твой голос, остальное неважно. Мне кажется, тебе это было нужно сегодня. Знаешь, мне надо бежать, там новенькая девочка, трудная. У нее синдром Везира, плачет все время, боится темноты. Ты не обидишься?
— Да. То есть нет. Не обижусь.
— Вот и славно. Помнишь того зайца по имени Артем? Ты еще говорил, что у зайцев тело не приспособлено летать, кости не полые и вообще, никакие крылья не помогут. Я еще сильно на тебя обиделась. Так вот, дело совсем не в крыльях. Понимаешь, просто он очень захотел в небо и поэтому полетел. Бабочка ведь совсем не знает законов аэродинамики, понятия не имеет о подъемной силе. Она просто хочет — и летит. Понимаешь?
Связь прервалась.
Я вышел из дежурки. Дневальный дрых за столом, положив вихрастую голову на руки.
Разбудил его:
— Откуда звонили? Кто соединил?
Он зевнул:
— Ну чего ты орешь, Воронов? Никакого с тобой покоя. Звонили откуда надо. Назвали пароль. Я тебя и поднял.
— Какой пароль? — растерялся я.
— Какой-какой. Такой. Обыкновенный пароль, на текущие сутки. Все, отвали. Спать иди.
Я не заснул, конечно. Под утро встал. Порвал рапорт — тщательно, на мелкие кусочки, и смыл в унитаз.
В кабине глайдера я закрыл глаза, вспоминая ее голос. Потом отключил подачу информации на блистер.
Я не смотрел на дисплей — я смотрел в небо. Я очень хотел летать.
Мой корабль — не набор железяк и пластика. Мой корабль — мое тело. Бабочка не думает, как ей взмахнуть крыльями, — она просто порхает.
Я прошел трассу. После финиша открыл фонарь и слушал, как чирикают в березняке птицы. Ко мне бежал инструктор с круглыми глазами, размахивая секундомером.
Я показал лучшее на курсе время.
Не знаю, о чем рассказывать дальше.
Сутки на Меркурии длятся две трети планетарного года, ночная сторона успевает сильно остыть. Когда приходит раскаленный до полутысячи градусов день, линия терминатора взрывает поверхность: все осевшие и замерзшие соли, водяной лед и прочее мгновенно вскипает и испаряется. Там вообще было нелегко. Светило — огромное, на полнеба, — казалось, жгло сквозь многослойную броню. А постоянные бури и цунами солнечной короны убивали датчики и гробили радары, выжигали позитронные мозги бортового компьютера. Тогда, после аварии, я впервые понял, какой это дар — думать своей головой, не завися от электроники. Я проторчал в кресле пилота тридцать часов подряд, не вставая, не отрывая рук от штурвала. Растерянный командир крейсера сам подносил стаканы с водой и забирал бутылки с мочой — у меня, сопливого стажера. Мы выкарабкались. А пальцы еще несколько часов не разгибались; врач массировал их и кормил меня с ложки.
Вахта, кружка дымящегося кофе на пульте; любопытные звезды, заглядывающие в блистер; умиротворенное жужжание двигателя на эконом-режиме: будто пузатый шмель-гурман облетает июньский луг, со вкусом выбирая очередной цветок.
Когда южане рванули заряд у Фобоса и электромагнитный импульс уничтожил всю электронику в радиусе миллиона километров, я эвакуировал персонал научной базы. На древнем шаттле с реактивным двигателем и аналоговым управлением. Четыре посадки и четыре взлета вручную, с диким перегрузом: люди стояли в трюмах впритык, не в силах пошевелить пальцем.
Говорят, война началась с этого инцидента. Какая разница? Люди всегда найдут повод, чтобы вгрызться соседу в горло. Нахлебаться горячей крови, нажраться свежатины, разрывая мясо скрюченными длинными пальцами.
Конфликт все никак не разгорался: вялые стычки сменялись перемирием, переговоры обрывались на полуслове из-за новых стычек. Мы уже привыкли к постоянной боевой, привыкли спать одетыми, привыкли к смертям. Передатчик в кают-компании работал, не умолкая, сообщая о новых потерях, — так я узнал о гибели рейдера «Урал», на котором пилотом служил мой первый инструктор летного дела. Кок молча налил мне полстакана разведенного, я молча выпил — вот и все поминки. Кок уже устал горевать по поводу безнадежно сломанного ритуала — было непонятно, что ты поглощаешь: ранний завтрак или поздний ужин. Сутки на борту — вообще понятие относительное, а теперь наше время делилось на вахту, подвахту, отдых; причем стоило закрыть глаза, как ревун срывал тебя и нес, еще не проснувшегося, в отсек по боевому расписанию.