Выбрать главу

Иш прикоснулся рукой к дверям храма, они поддались, распахнулись широко, он сделал шаг вперед, и, рожденная страхом, мелькнула догадка, что главный неф будет завален грудами тел тех, кто в последний час молился здесь Богу. Но тишиной забвения встретили его своды храма, и тогда он пошел по боковому нефу, мимо апсид, вмещающих в себя маленькие часовни, куда могли войти англичанин, француз, итальянец и все другие, кто населял этот огромный многоязычный город, и преклонить колени в молитве и восхвалении Божества. Солнечный свет струился сквозь запыленные стекла, и все здесь было так же прекрасно, как прекрасно было всегда. И тогда испытал он страстное желание самому пасть на колени перед алтарем. «И нет безбожников в „лисьей норе“»,{2} — вспомнил он. А сейчас весь мир стал огромной «лисьей норой». Но после того, что свершилось в этом мире, на какие муки он был обречен, не мог верить Иш в любовь Бога, в милосердие к человеку и всему человечеству.

Он вернулся в главный неф и, оглядываясь, поразился и униженным стал от величия его. И вот таков конец великих устремлений и желаний человечества… Что-то перехватило горло, и он вышел на пустынную улицу, забрался в машину и тронулся в свой скорбный путь.

От Соборной он свернул на восток и, не обращая внимания на дорожные знаки, въехал в Центральный парк и там по Ист-драйв дальше к югу, наверное думая, что в летний воскресный день люди обязательно отправятся в парк, как привыкли ходить в парк в любой другой обыкновенный летний воскресный день. Но никого не увидел он. В тот первый приезд мальчика Иша поразило множество белок, но сейчас не было даже белок. Голодные собаки и кошки свели с ними последние счеты. Зато на лугу мирно щипал траву бизон, а совсем рядом с бизоном лошадь. Он проехал мимо Метрополитен и видел «Иглу Клеопатры» — теперь вдвойне осиротевшую. Возле памятника Шерману свернул на Пятую авеню, и обрывок стихотворной строчки всплыл в памяти: «И тщетными станут все ваши победы».

Зеленый овал Центрального парка — остров на острове — будет жить. Потому что есть на нем живая земля, впитывающая струи дождя, и есть солнце, греющее эту землю. Сначала высоко поднимется здесь трава и будут падать в нее семена деревьев и кустов, а птицы принесут другие семена. Пройдет два года, пройдет три года, и молодые гибкие побеги новых деревьев появятся на этой земле. Пройдет двадцать лет, и уже непроходимыми джунглями молодой поросли станут они, и каждое дерево будет стремиться к солнцу, расти ввысь, чтобы кроны братьев не застилали света. И неприхотливые ясень и тополь — те, кто всегда жили и рождались на этой земле, — станут расти быстрее и лишат влаги и света нежные растения, посаженные здесь человеком. И уже не найдешь здесь дорожки для верховой езды; толстый ковер прелой листвы укроет тропинки. Приходите сюда через сто лет и попадете в настоящий лес, и никогда не мелькнет мысль, что когда-то давно здесь были люди, разве что арка над туннелем, ставшим странной пещерой, напомнит о них. И будет тогда олень бродить в чаще, и дикий кот охотиться на кролика, и окунь резвиться в озере.

Высокие витрины магазинов моды, а в них единственные обитатели — застывшие в нелепых позах, одетые в легкомысленные одежды, сверкая поддельными бриллиантами — мертвые куклы-манекены. И не было другой жизни на Пятой авеню — лежала она перед ним безлюдная и покойная, как главная улица Подунка ранним воскресным утром. Витрины большого ювелирного магазина зияли провалами разбитых стекол. «Бедняга, — думал Иш. — Надеюсь, он хоть нашел их приятными на вкус… Нет, наверное, он из тех, кто любит красивые камни только за то, что они красивые. Он, наверное, похож на ребенка, собирающего камешки в прибрежной волне песчаного пляжа. Если со всеми своими рубинами и сапфирами он умер счастливым, мир праху его». — Одна маленькая неприятная деталь нарушала безмолвную идиллию Пятой авеню. — «Лежит труп в хорошем состоянии, — отметил он. — Пятая авеню даже труп сделает прекрасным».

Встревоженные шумом единственного мотора, со ступеней Рокфеллер-центра взлетели голуби. Без видимой цели, повинуясь лишь непонятному капризу, на углу Сорок первой он вышел из машины, остановив ее на самой середине авеню.{3}

Он шел по восточной части улицы и поражался, какими широкими стали ее тротуары.{4} Вошел в Центральный вокзал и замер ничтожным карликом среди неохватных пространств исполинских размеров зала.

— О-о-о-о! — крикнул он громко, и радости детства вспомнились человеку, когда, отраженное от свода, наполнило пустоту раскатистое эхо. И всё…