Через день настало воскресенье. Когда я в последний раз был на улице? Сложно сказать. Неделю, две, три назад… Однообразные дни и ночи так похожи друг на друга, что, оглядываясь, сложно представить себе точную перспективу времени. То, что сегодня воскресенье, я знаю не потому, что я поклонник календарей, а потому, что позавчера, прощаясь со мной, ты сказала: в понедельник, через три дня. Путем арифметических вычислений (вычитание, сложение) я установил, что дело было в пятницу, вслед за которой наступила суббота, а затем — воскресенье; а назавтра последует понедельник.
Я не любитель угрюмых обобщенных прогулок под казенным куском неба, но тут пошел, потому что от чрезмерного в последнее время недостатка движения болели ноги.
Я стоял посреди двора, глядя под ноги и жалея, что вышел, когда ко мне подошли и тронули меня за руку. Это был не знакомый мне близко, хотя известный в лицо коллега-заключенный. Он сказал мне по-английски: «Читай». Почему по-английски? И почему письмо, переданное им, тоже было составлено на английском — ведь был некоторый риск, что я его не пойму? Мой первый, родной и любимый язык — великий и могучий русский; за ним следует нидерландский, принадлежавший моей бывшей жене — чьи положение тела и расположение ран мне так хорошо известны после трех дней секрета и десяти минут беседы с адвокатом; за ними в строю с различной степенью бодрости маршируют несколько славянских языков — и только на предпоследнем месте, прихрамывая, движется английский. Демонстрацию замыкает замотанный в сине-бело-красные бинты, кривой и калечный французский.
«Душа моя», — начиналось письмо.
Я посмотрел на англичанина, неприветливого, слишком высокого и непропорционально сложенного человека, могучая верхняя часть организма которого в сравнении с нижним сегментом (ногами) казалась надутой воздухом — какой-то воспаленный нарыв, недоброкачественно продуманная опухоль.
Подул ветерок, и англичанин, заложив руки в карманы, зябко поежился.
«Душа моя, наша последняя встреча произвела на меня такое неизгладимое впечатление, что мне будет очень обидно, если она не повторится более никогда.
Кстати, ты наверное, интересуешься, почему я пишу это письмо не своею собственной рукой. А как же мне писать, если указательный палец моей правой, вдобавок, руки…»
Я опустил письмо.
«Вопросы?» — произнес человек, потому что я, оказалось, смотрел на него. Что там дальше, в этом идиотском письме?
«…который я порезала, болит, что тебе подтвердит податель сего письма. Как полагает врач, из-за того, что я так долго тянула, произошло заражение крови, и палец, возможно, придется ампутировать. А все занятость, все отсутствие времени. Можешь себе представить, как я надеюсь, что это не так. Завтра я думаю пойти к другому врачу, но если и его заключение будет таким же, ждать больше нельзя: по мнению моего лечащего врача, заражение может продвинуться дальше, по всей руке, и ты сам понимаешь, что последует за этим. Так что мой совет на будущее: не теряй времени».
Далее следовали еще какие-то слова, но я, прочтя письмо до конца, а затем и перечитав его раза два, финала не запомнил. Помню только, что в стилистическом отношении он был не просто хуже, а гораздо хуже, нежели начало, — словно весь небогатый умственный запас писавшего был до последней капли исчерпан вступлением. Разумеется, это письмо не могла ни написать, ни продиктовать, ни даже придумать ты — такая умная, такая тонкая девушка.
И надо же как получилось: сегодня я уже убежден, что с тобой связана вся дальнейшая моя судьба. Возможно, я ошибаюсь, принимая, что называется, желаемое за действительное, но мне думается, что весь предстоящий мне жизненный путь мы пройдем вместе с тобой. Если раньше я не позволял себе думать о тебе, а когда моя мысль все же получала разрешение, то временное и весьма ограниченного характера — так, чтобы ни тебя не задеть, что ли, не запачкать, ни самому не привыкнуть, как привыкаешь к наркотическим препаратам, — одним словом, если раньше было так, как я только что описал, то сегодня я думаю о тебе вовсю, раскрыв все мысленные люки, двери, калитки, ворота, шлюзы и окна, чего не позволял себе раньше, не забывая, во-первых, о вине, прилипшей ко мне в прошлой жизни, во-вторых, о замужнем твоем положении, в-третьих, о твоем ребеночке. Перечисление я могу продолжить, у меня есть еще и в-четвертых, и в-пятых, и даже в-шестых.
Столько времени боявшийся и мечтать о тебе, с позавчерашнего дня я считаю тебя своей собственностью. Вот потому страх потерять тебя и оказался сейчас самым главным моим чувством; он, как случается в редкие минуты жизни, ослепил меня, лишил на какое-то время способности думать — в том числе возможности сообразить, что информация, изложенная в письме, может не соответствовать действительности, что неизвестные пытаются меня обмануть, надеются испугать, представляя твое положение в неверном свете, хотят подтолкнуть меня к признанию…