Отец встал с осины, пошел в гору, к воротам. Прохор шел за ним и думал: не зря, видно, говорится, что дитятко криво, да родителям мило. Уж нашто Ивашка разбойник, сколь от него хлопот и горя натерпелись, а тятька жалеет. Думку держал, хотел его на юрганке черноволосой женить. Этакова-то ушкуя на травинке.
Они долго стучали в закрытые ворота. Гридя не отзывался.
— Уснул, леший! Лезь, подсажу.
Прохор поглядел на бревенчатый заплот в две сажени, поставил кувшинчик в траву, поплевал на руки. Но лезть ему не пришлось. Гридя подошел, открыл ворота.
Татьяна сидела одна в избе, шептала над сыном:
— …красная девица бьет, обороняет, боль отлучает и бросает на мхи, на болота…
— Устя где? — спросил Кондратий жену.
Она не поняла или не услышала, ответила невпопад, про Ивашку.
— С Параськой она, — сказал Гридя. — Кожи они мнут на ручье, за конюшней.
Кондратий взял у Прохора оштяцкий кувшинчик, налил в кружку черный настой из весенней травы.
— Помоги, мать.
Она не стала расспрашивать — кто траву томил, видно, поумнела от горя, напоила Ивашку оштяцкой травой, обняла мужа и заревела.
Кондратий гладил ее по спине и уговаривал:
— Не реви, бог милостлив! Встанет Ивашка на ноги…
Ночь выдалась ветреная, с дождем. Пришлось опустить волоки на окна и притворить дверь. Прохор не ушел с Гридей спать на овин, остался в избе, лег с отцом на полу. Да так и не уснул всю ночь: в избе духота смертная, а на воле леший разыгрался, бьется о стены, на крыше с лешачихой пляшет. Прохор и молитвой пугал бесноватого, и Татьянину икону ставил к дверям. Еле утра дождался, встал на ноги раньше всех.
Татьяна спала сидя, на лавке. Ивашка негромко стонал.
Прохор наклонился над ним — темно, лица не видать, но вроде ожил парень, бормочет… Напоил его Прохор, разбудил мать и пошел к лошадям. Застоялись они в конюшне, пора на волю, с юрганами мир — бояться нечего.
Он прогнал лошадей за речку, дошел до засеки. Елушки хохлились, как курицы, мокрые березы поникли, будто затосковали. День начинался пасмурный, сырой. Из темного леса хвоей тянуло и палым листом. Он потоптался в мокрой траве у засеки, вымок чуть не до пояса и побрел домой. Тятька собирался с мережами на Юг-речку. Все равно косить-то еще рано, трава не выстоялась, дня два-три можно и порыбачить.
Кондратий с острогой встретил его у ворот и сказал, что мережить с ним пойдет Гридя.
— А ты к засеке наведайся. Кувшинчик отдашь Майте. Прибежит она, думаю.
— Морды я поставил на плесе.
— Доглядим.
Небо серое, мягкое. Не поймешь — то ли утро, то ли дня середина. Стоит Прохор один посреди двора, думает — идти каменку заново класть или к засеке наведаться? Вышли с туесками девки, по ягоды собрались. Параська веревкой опоясалась, по пути веников наломают.
Устя из ворот — и за песню:
Слушает Прохор — баско поет Устя, о молодом Юргане тоскует, да разве мать уломаешь… Нехристь, говорит, в избу не пущу оштяка поганого. И Устя за ней балабонит. А чем оштяки хуже? Люди, как люди, черноволосая еще побассей Усти будет. Травинка…
Не заметил Прохор, как под гору спустился, как речку перешел. Хлестнули его по лицу мокрые елки, огляделся — засека. Продрался он сквозь елушник, приволок на тропу сушину, посидел на ней и домой отправился, каменку ладить. Шел не спеша, о Майте думал. Поклониться бы князю Юргану дорогим подарком, выпросить дочь. Жили бы они с Майтой душа в душу, ребят ростили… Вспомнил Прохор, и родную деревню и родную избу на крутом берегу Сухоны. За избой, на широкой лужайке, собирались девки по праздникам — хороводы водить, Ярилу краснолобого славить… Одна приглянулась ему, да увел их тятька.
Уходили из родной Устюжины ранней весной, в логах еще снег лежал, а пришли в пармские леса в конце лета, уж трава начала жухнуть. За неделю землянку вырыли, печку сложили, галешник был под рукой. Кое-как промаялись зиму: хлеб кончился в просинец-месяц, но мяса было вдосталь — сохатые в урочище зимовали. С весны до поздней осени, Прохор помнил, рубили лес. Двор обнесли крепким заплотом от воровских людей. Пять зим ютились в землянке, жили посреди темного леса, как медведи в берлоге. На шестую зиму перешли в избу, поставили добрую, из кондового леса на сухом мхе. А землянку баней стали звать…