Оба офицера и еще какие-то крикливые смутьяны попытались посеять недоверие к комиссару бронепоезда, но строй отряда уже распался, и молодого человека в кожанке окружили тесной толпой крестьяне, вооруженные и безоружные.
Восставшие знали, что бронепоезд стоит километрах в двух от деревни. Если бы в деревню явился вооруженный отряд, дошло бы до кровавого столкновения. А то, что комиссар пришел к ним без оружия, да еще с башкиром-переводчиком, и правдиво рассказал о положении в уезде и в Самаре, вызвало доверие. Он говорил, не надевая фуражки, зябко поеживаясь в черной кожанке, под которой виднелась черная сатиновая косоворотка.
Комиссар прочитал письмо Самарского губкома и губисполкома с просьбой к крестьянам сообщить о всех нарушениях законности для срочного принятия мер. Советская власть никому не позволит заниматься самоуправством, оскорблять национальное достоинство башкир и творить разные безобразия. Он горячо говорил о национальной политике советской власти, о том, как татары и башкиры дружно работают и воюют рука об руку с русскими, о том, что дети в Петрограде умирают от голода, и о том, сколько соли, спичек, сахара, керосина и мыла получено для крестьян их волости.
Миргасым переводил, не пропуская ни слова, он совсем охрип. И то, что над ним сжалились и принесли ему глиняную чашку с водой, было хорошим предзнаменованием...
Командир бронепоезда Липатов, старый артиллерист, смотрел в бинокль и видел большую толпу на околице деревни. Он долго отговаривал комиссара идти безоружным на переговоры с восставшими. Командир боялся самосуда и готов был каждую минуту прийти на помощь своему комиссару.
Но еще не прошли три часа, какие выпросил комиссар для похода в деревню и мирных переговоров.
Пока же не истекли обусловленные три часа, никому не разрешалось выходить из бронепоезда - ни самарским коммунистам, которые откликнулись на призыв политотдела дороги, ни бойцам из железнодорожного батальона. Не снимали чехлов с орудий, стоящих на платформах, молчали станковые пулеметы в броневых башнях...
Когда бронепоезд вернулся на станцию Самара, он выглядел весьма необычно: орудия на платформах были обложены мешками с зерном. Какой-то большой военный начальник - сказывали, что это член реввоенсовета фронта, - сделал выговор Липатову за то, что тот позволил превратить бронепоезд в элеватор или амбар на колесах. Но когда начальник узнал, что зерно изъято из закромов богатеев, а погрузили мешки сами восставшие башкиры, он примирительно махнул рукой и только спросил - как это удалось? Командир бронепоезда Липатов пожал плечами и показал на молодого человека в кожанке, лихо спрыгнувшего с бронированной платформы:
- Спросите сами у комиссара Маневича...
133
Колеблются чаши невидимых весов, вновь счет идет на мгновенья, и каждое мгновенье может обернуться к спасенью людей и к их гибели.
Отзвучал перевод на сербскохорватский. Мацанович умолк, Антон Ганц уже собрался сойти с помоста. Аппельплац замер в настороженной, пугливой тишине.
Старостин решительно шагнул вперед и прокричал по-немецки:
- Никто в штольню не пойдет! Вы хотите там всех похоронить! Мы останемся здесь! Ни шагу из лагеря!
Генрихов, Мамедов, Шаповалов, Архипов, Додонов, Шахназаров и несколько итальянцев подались вперед и заслонили собой Старостина.
Автоматчики уже взяли его на прицел, ожидая команды.
Свои короткие призывы Старостин выкрикивал без пауз по-русски, по-французски, по-итальянски, по-польски, по-испански.
Сотни людей многоязычными выкриками поддержали Старостина.
Антон Ганц пытался еще что-то говорить. Мацанович переводил, но оба открывали рты совершенно беззвучно.
Антон Ганц судорожно ощупал кобуру, но сделал вид, что только поправил ее на поясе, не решился достать свой "вальтер".
- Не пойдем! - грозно и негодующе гремело на разных языках.
Строй в колоннах сломался.
Тех, кто стоял в первых рядах, подталкивали сзади, и все вместе угрожающе подступали к помосту. Расстояние между цепью эсэсовцев и толпой сократилось, и стало ясно - сколько бы бунтовщиков не перестреляли сейчас по команде из автоматов, эсэсовцы не уцелеют, будут смяты, растоптаны прежде, чем пулеметы с вышек рассеют заключенных. Эсэсовцев забросают, забьют деревянными колодками. Заключенные разуты, воинственно держат в руках колодки - свое единственное оружие. Но это не такое уж безобидное оружие, когда колодок тысячи, а на карту поставлена жизнь.
Этьен испытал мимолетное сожаление: "Были бы товарищи вооружены пиками, вилами, баграми, и всяким дрекольем, как те взбунтовавшиеся башкиры... А то весь наш арсенал - девять револьверов да несколько гранат..."
Лишь вожаки интернационального подполья, в том числе Соколов, Старостин и Митрофанов, знали, где в этот момент стоят боевые группы: они готовы к ближнему бою, к рукопашной, но - в соответствии с планом - лишь там, по пути в штольню. Впрочем, в такой обстановке кто-нибудь может и забыть о первоначальном плане...
Ганц стоял на помосте бледный, с окаменевшим лицом. Видимо, он еще не решил, как поступить. Обернулся к группе своих подчиненных и обменялся с ними несколькими словами. Старостин не спускал глаз с помощника лагерфюрера Гюнера, по кличке "Рыжая пантера". Палач из палачей, а по виду юноша приятной внешности, атлетически сложенный.
"Рыжая пантера" сердито сказал что-то лагерфюреру, но тот жестом выразил несогласие, и Старостин был счастлив подсмотреть за напускным спокойствием Антона Ганца животный, панический страх - он явно боялся самосуда. Ведь если он прикажет открыть огонь - лавина колодок в одну секунду вышибет автоматы из рук эсэсовцев. А если завяжется рукопашная, если, чего доброго, она дойдет и до самого помоста, - что смогут сделать пулеметчики? Этак очередь скосит и лагерфюрера, ежели ему раньше не проломят череп колодками.
Антон Ганц властно поднял руку, почти как в фашистском приветствии, и, перекрывая грозную разноголосицу и возбуждение толпы, пытаясь держаться прежде взятого спокойного тона, осторожно выбирая слова и скрывая озлобление, принялся убеждать...
Он отдал приказание, руководствуясь соображениями гуманности.
Он заботился о безопасности хефтлингов.
Он пытался избежать лишних жертв.
Ну, а если господа не хотят прятаться в штольне, - ответственность за все, что может произойти, когда бой перекинется на территорию лагеря, ляжет на тех, кто выразил несогласие с его распоряжением.
Сказав это, он разрешил всем разойтись по своим баракам. Разрешение он отдал тоном приказа, чтобы показать - он остался хозяином положения. Антон Ганц знал, что сейчас заключенные охотно послушаются, это и в их интересах. И послушное выполнение последнего его распоряжения сгладит впечатление от того, что лагерь не подчинился его предыдущему приказу.
Сошел с помоста Антон Ганц, за ним ретировались его подчиненные. Пятилась шеренга автоматчиков от помоста. Эсэсовцы отходили медленно, держа автоматы наготове.
Помост опустел, на нем остался только счастливый Мацанович. Все расходились с аппельплаца, радуясь победе.
Старостин мучительно раздумывал:
"На самом деле Антон Ганц подчинился всеобщему протесту и сдался? Или он только коварно отступил и замышляет расправу, будет вызывать себе подмогу?"
Но при всех обстоятельствах Старостин был доволен, что вооруженное столкновение не началось здесь, на открытом аппельплаце, под дулами пулеметов, направленных с вышек. Здесь шансов на конечный успех было все же меньше, чем в рукопашном бою, в лесочке возле бараков, как это предусматривал план восстания...
Он надсадно кашлял. Сорвал себе голос, выкрикивая слова протеста, призывая к неповиновению.
Наконец, удалось унять кашель, но это потребовало таких усилий, что он еще больше ослабел: сейчас сбить с ног его можно было и шапкой.
Старостин медленно побрел к блоку No 15, товарищи бережно вели его под руки. К нему подбегали узники из других бараков, благодарили всяк по-своему, трясли руки, а экспансивные итальянцы обнимали. Их привел старый знакомый Чеккини, крайне изможденный, но все еще красивый, как в первые дни неволи в Маутхаузене.