Выбрать главу

— Доброе утро, — улыбаясь, Кузьминична устроилась еще не за столом, за которым хлопотала Михайловна, а на кровати.

— Как спалось? Хлопцы–то снились? — хохотнула Михайловна, глядя на ее торжественный вид.

— А как же! Мы на них не только еще посмотрим, мы еще и на эту, как ее…

— Дискотеку.

— …дискотеку пойдем, да, Михайловна?! — это была их обычная шутка.

Неожиданно блаженная улыбка сползла с лица Кузьминичны, и губы сложились в мучительную гримасу. Так было всегда, по тысяче раз на дню, когда ей нужно было какое–то слово, она пыталась вспомнить. Но вместо слов в голове были сиреневые цветочки.

Михайловна это заметила:

— Гребешок свой забыла? Вон на трюмо. — И сама же сходила. — Кузьминична расчесала жидкий белый пушок на макушке. — Нужник слева, как выйдешь в коридор. Проводить?

— Сама.

Михайловна заварила чай, достала кружки, разлила. Вытащила печенье и конфетки–подушечки. Кузьминична удобно уселась напротив стены, а Михайловна — боком, у окна, и стали пить чай.

— А с кем–то ты? С мужиком своим? — Кузьминична шумно дула на блюдце, а сама между делом, скосив глаза, разглядывала фотографии на стене.

— Да, с Илюшенькой. Возьми вон вареньица. Помер он, помер, уже два десятка годков, как схоронила.

— А у меня мужик–то быв?

— И у тебя был. А как же? Все как у людей было. Да красивый был, зубы — в два ряда. Как песню затянет — все девки его были, а он тебя выбрал. Жаль, что помер, конечно.

Кузьминична заулыбалась.

«Зубы какие–то приплела, — про себя улыбнулась Михайловна. — Откуда там зубы–то у ее мужа: из ссыльных, до женитьбы семь лет здесь, в лагере, по 58‑й статье оттарабанил». Обычно, подметив, что у Кузьминичны «беспамятный» день, она особо не волновалась о том, чтобы говорить ей правду. Проще говоря — врала ей, не моргая.

— Или вот сейчас припомнила: была у него жена. Упала с высокого крыльца. Долго–долго катилась — все ступеньки башкой сосчитала!

Впечатлительная Кузьминична безмолвно ахнула.

— Вот–вот. Так вдарилась, што ребеночка потеряла.

— Вконец?..

— Совсем. И больше у нее детей не было. Вот он и переметнулся к тебе. Ах да, она еще окривела на один глаз. А ты такая красавица была, такая красавица — он и не стерпел: фуфайку под мышку и к тебе.

— Это шо ж, он жинку бросил — и ко мне? — испугалась Кузьминична и несколько раз перекрестилась. — Господи–сусе! А тая–то как?

Михайловне немного совестно стало:

— А у нее амнезия случилась. Сиречь, память она потеряла. Все одно не помнила о том, што замужем была, што дитятко ждала. И што окривела только сейчас.

Думала — всегда такая была. Так што не переживай.

— Вот–те на… — Кузьминична озадачилась. — Господи, прости–то меня за все прегрешения вольныя и невольныя, — и еще раз быстро перекрестилась. — Простит, а, как думаешь?

— Допекла ты до печенок уже со своим Господом! Ну на кой ляд ему следить за тобой? Убьешь, украдешь — милиция тебя споймает и накажет, а Бога чего бояться? Он тебя заарестовать не припрется.

— Господи, прости Михайловну за ее слова: она не в своем уме.

— Это я — не в своем уме?! — обиделась Михайловна. — Это ты не в своем уме! У тебя и в молодости ума не было, а сейчас — и подавно! Глаза вылупит и несет ахинею, кляча старая.

— Сама — кляча! Глухая тетеря!

— Лучше глухой быть, чем без памяти. Ну–ка скажи мне, как твоя фамилия?

— Э… — Кузьминична болезненно поморщилась: она не помнила.

— Не помнишь?

Та отвернулась. Губа ее обиженно задрожала: слезы у бабки всегда были близко, наготове.

— Ладно тебе… Ну и хрен с ним, шо не помнишь… А? Кузьминична? Хочешь, я тебе молочка парного принесу?

Михайловна вышла в сени. Вернулась с кринкой.

— Выпей молочка.

Кузьминична послушно взяла чашку.

— Сын у тебя есть. На юге живет, где море.

— А почему же он не со мной живет?

Михайловна уже пожалела, что затронула тему детей. У Кузьминичны действительно был сын. Был да сплыл, как говорится. Как леспромхоз перестал платить зарплату, как начались сокращения — запил. Но жена ему хорошая попалась: собрала вещи, детей, его в охапку — и увезла на Кубань к родственникам. Она ведь, как и он, была из детей тех добровольцев, кто в сороковых–пятидесятых вербовался на дальние северные стройки, разработки, лесозаготовки. Но генетическая память о теплых и солнечных — без промозглых ветров, трескучих морозов, ежеутренней расчистки тропинки от полутораметрового слоя снега — станицах жила где–то глубоко внутри. И когда нити, привязывавшие их к этому месту, к Гаю, леспромхозу, стали рваться одна за другой, они не хватались за них.