А весной в полях — серые журавли. С длинными тонкими, как ивовые прутики, ногами, с длинными клювами. Большие, никчемные, в отличие от куропаток и глухарей, а вот ведь, глядишь на них, и тоже что–то в душе шевелится. Ходят они по земле так же, ноги у них проваливаются, и земля прилипает, и тоже у них есть право ходить по земле…
…Впрочем, Панасенку хотелось и денег. И хотелось не меньше, чем всего остального. Денег, машину новую, технику, скважину пробурить во дворе, чтобы насос воду качал в дом, яму–септик вырыть, чтобы с помойными ведрами не бегать — чтобы жить по–людски, — разве это такое страшное желание? Чтобы детям в городе можно было помогать, чтобы приглашать их к себе не стыдно было — что, не понятно? Искал фермер, выжидал, рассчитывал, силен не бухгалтерскими познаниями, а вековой крестьянской хитростью: вот он, прост как на ладони, весь нараспашку, а поди узнай, сколько у него денег в кармане… Э-эх, живем — не мотаем, попадешься — обротаем.
Простое человеческое счастье… А бывает — не простое? Или — не человеческое? Зачем люди живут на свете? Кой смысл вообще всего этого — мельтешения, суеты этой, дум и надежд, радости и отчаяния — качелей этих, не тобой выдуманных? По молодости высоко взлетают качели, подкидывают, поднимают надо всем, перетряхивают все внутри — и жив ты еще, жив еще, курилка старая, живешь и дышишь, не только выдыхаешь, но и вдыхаешь полной грудью на взлете. Взлетаешь — знаешь, конечно, что, взлетев, только и будет тебе — вниз, но знаешь также, что, упав, отчаявшись, снова все простится тебе: подкинут, встряхнут, покажут все это сверху — вот оно какое! И красивое же, черт побери, красивое…
А потом взлетаешь все реже, все ниже, и земля кажется положе, и горизонт — ближе. И остается только колебание, подрагивание последнее около самой земли, около нее, родимой, знакомой на цвет, на запах, на вкус, близкой. И смотреть на нее уже сверху не хочется: видано все перевидано, и на качелях чтобы подбрасывало — уже не хочется. У землицы–то оно спокойнее.
Лет десять назад держал Панасенок коня — норовистого гривастого жеребца. Не удержишь — выскочит, вырвется из хозяйских рук и ну брыкать! Да и ускачет со двора с широко раздутыми ноздрями, испуганный и радостный, и носится по всему поселку, пугая кур, овец и баб. Поначалу–то Панасенок бегал за ним. С уздечкой ли, с ведерком ли овса, звал его ласково, зерном тряс — ловил. А потом понял: все одно тот вернется. Вернется в сарайку свою, к кормушке с овсом. Ладно, к кормушке — в оглобли. Да еще и сам голову в хомут сунет. Скалиться будет, уши прижимать, а голову в хомут сунет. Потому что ничего у него нет, кроме этого хомута. И бежать ему некуда.
Вспомнил фермер скотинку свою, и на душе потеплело. Переступил с ноги на ногу, потянулся. Сложил руки на черене воткнутых в землю вил одну на другую, примостил на них подбородок. Задумался дальше. Но выплыл быстро из воспоминаний, не выгреб — волной выбросило, качелями.
Убого все. И поселок этот, и люди–пьяницы, и природа северная — скупая, безрадостная. Деньги бывают — ни одного работника не найдешь: все одно испоганят все, своруют, да тебя же еще потом и хаять будут — эксплуататор! Время бывает — отдохнуть никак, сходить некуда, поговорить не с кем. Тягомотина. Сена в этом году мало вышло: и погода, и люди подвели. Значит, снова покупать в Койвусельге придется, деньги тратить. А цены на молоко не поднимаются… И привычно закрутились колесики старой ламповой счетной машины в фермерской голове. Но это все потом, потом, погодить надо, оставить до вечера, до законных ста грамм. Панасенок тряхнул головой, снес вилы на место в сарайку, подхватил лопату и пошел чистить клети.
В скотнике было тепло, от разворошенного навоза шел пар. Фермер скинул пиджак, повесил его на гвоздик и засучил рукава. Заботливо перетряхнул недоеденное и затоптанное коровами, внимательно разглядел, задумался, не рано ли он начал подкармливать их сеном, и закинул его в кормушку. Навоз, его запах ничуть не раздражали Панасенка, напротив, казались родными. Как раньше — запах бензина, еще раньше — гарь газогенераторных машин: начинал он здесь шофером.
Не сделав и половины, Панасенок снова остановился, замер, погрузившись в воспоминания… Вот ведь комедия была — машины на дровах! Наколешь, напилишь их на мелкие чурочки, заложишь в топочку, едешь, трясешься — дороги–то те еще были! — а тебе и радостно: чурочки перетряхиваются, воздуха больше попадает, горит веселее, едешь быстрее. На сухих дровишках хорошо ехать! Это тебе не конная