Выбрать главу

тяга — это техника, это прогресс! А потом дизеля в леспромхоз пришли, первые бензопилы…

На дворе вскинулся Пират, лениво брехнул раз, другой… Панасенок недовольно высунулся из скотника.

В калитку, привычно переругиваясь, протиснулись соседки — Михайловна с Кузьминичной, волоча за собой бидон с молоком на остове от детской коляски.

— Што уставился — подсобил бы бабкам! — переключилась на мужика Михайловна.

— Ой да не кричите, бабоньки… — соседки привычно веселили Панасенка — он не то чтобы рад был им, но все–таки и не раздражился, и даже сверкнул пару раз золотым зубом, улыбаясь.

Не спеша прикрыл скотник, отнес лопату на место в сарайку, оглядел бабок, склонив голову набок, потом только потянулся, подхватил бидон, оставив их стоять посреди двора. Михайловна бросила тележку, уперла руки в боки и подхватилась за ним. Посеменила следом и Кузьминична.

— Месяц кончается, Федор, деньги за молоко гони!

В доме уже Панасенок, усадив бабок, с деланным удивлением развел руками:

— Какие–такие деньги, Михайловна? Третьего дня за месяц сочлись!

Михайловна аж рот раскрыла. Испуганно перебрала у себя в голове события, подскочила:

— Какого третьего дня! Думаешь, я совсем из ума выжила?! Деньги давай, буржуй!

Панасенок довольно заржал, снова оскалив золотые коронки:

— Да ладно, уймись… — не снимая унавоженных сапог, сходил в дальнюю комнату, вынес кошелек и отслюнявил бабке несколько мелких купюр. — Молочко–то не разбавляешь, а, Михайловна? Смотри, лактометром обзаведусь.

— Да я! Да ты! Черт безрогий, да я отродясь людей не обманывала! Это ж надо такое помыслить — молоко разбавлять!

— Полная нехватка юмора, — весело констатировал Панасенок. — Та не серчай, горемычная моя, — сгреб Михайловну за плечи, силком усадил на скамейку. — У меня, бабоньки, до вас дело есть, — и уселся рядом за стол.

Михайловна все еще дулась, а Кузьминична попросту уставилась ему в лицо с любопытством:

— Шо, Федор?

— Ты это… Кузьминична, скажи–ка, мне тут сон привиделся… что–то погано от него на душе. А?

— Шо привиделось?

— Ну это… Вроде я в хате у своей матки, там, в Белоруссии, в горнице… И матка живая стоит у печи. Я бачу, а доски–то в полу все как прогнили — черные, острые такие концы у них. А внизу, ну как будто там подпол, внизу — яма. А доски–то концами своими еле–еле на поперечинах держатся: ступи — провалятся. Да и матка чего–то приснилась… Давно уже не снилась.

Кузьминична обрадовалась было… да заплутала в своих цветочках:

— Та я ж ничего не помню уже… Матка неспроста привиделась. Доски тоже…

— Старые — это хорошо, — всунулась Михайловна: Ленин Лениным, а чужие сны поразгадывать приятно. — Главное — лишь бы доски не новые. Новые они всегда к смерти. На гроб.

— Ну ты скажешь зараз — на гроб! Мне рановато вроде еще…

— Вот я и толкую: не новые — это хорошо.

— А шо ж мне тогда так на душе неспокойно? Третий день маюсь.

— Мертвые просто так не приходят… — согласно кивнула Кузьминична.

— Шо же делать–то, — уже ни к кому не обращаясь, протянул фермер, — што же делать?..

— Сухари сушить, — ответила Михайловна, собираясь уходить.

— Молиться, — вставила Кузьминична.

— Молиться! — передразнил ее Панасенок, — ну и помолись за меня — а, Кузьминична?

— Я‑то помолюсь, а вот ты бы о Боге–то вспоминал чаще…

Бабки вышли, Панасенок аккуратно затворил за ними дверь, полюбовался, как ладно она подошла к дверной коробке, снова сел за стол и подпер голову рукой.

Глава 5

Утро, начинавшееся так безнадежно, выправлялось. Цыган пригнал свое жиденькое стадо — семь коров — к реке. Выпасы здесь были сытные, всего пару раз травленные за лето. Да и что там семь голов могли потравить! Но не долго им оставалось: сплошь и рядом уже стояли крепкие молодые сосенки — лес, вырубленный на десятки километров вокруг, возвращался. За пастбищами, покосами, пашнями некому было ухаживать — пахать, лущить, сеять. Да и незачем. В этому году в Гаю семь коров — сколько останется в следующем?

Васька прикрикнул на коров, как полагается, проверил, все ли. Сам, как пес, потоптавшись кругами на пригорке, бросил на землю пиджак и завалился: руку под голову, кнут в сторону. Жилья не видно, шума поселкового не слыхать — цыгану завсегда так легче. Цыгане ведь — даже в этом глухом северном краю — кочевали вплоть до войны. На зиму разве что вставали на постой по деревням. Не в такие, как Гай, поселки — коммунистические стройки светлого будущего, — в другие. В старинные глухие деревни, где люди спокон веку привечали в свои дома цыган и умели с ними разговаривать.